I
Громадная, молчаливая толпа перед гостиницей Дюссо. Обнаженные под палящим солнцем головы, заплаканные лица, растерянные взгляды... Со всех концов Москвы собралась и стоит она, храня благоговейную тишину. Только грохот дрожек по мостовой да крики полиции, усердно работающей неведомо зачем локтями и кулаками, нарушают безмолвие... С каждой минутой толпа эта растет и растет, набегают новые, наскоро крестятся и с упорной настойчивостью начинают вглядываться в два окна отеля, еще не занавешенные, как это распорядились сделать потом.
— Там?.. — отрывисто спрашивают вновь приходящие.
— Ужли ж помер?..
В окнах, о которых мы говорим, под горячими лучами дня, пронизывающего их, мелькает то заплаканное женское лицо, то эполеты каких-то наскоро съехавшихся сюда генералов, то расшитый золотом мундир камергера. Что они ему? Что было между ними общего, когда еще жил он?
— На площади бы панихиду!.. — слышится в толпе.
— Сказывают, еще и там не служили...
"Да неужели Скобелев умер!" И как-то невыносимо дика кажется эта мысль; видишь всю эту печальную обстановку смерти, этих растерянных людей, эти тысячи молящихся и все-таки думаешь, что тут ошибка, недоразумение... Вот-вот выйдет кто-нибудь и объявит, что белый генерал очнулся... Но, увы, — не выходит никто... Народ видит в окна, как какой-то молоденький адъютант прислонился к стене и рыдает. Карета за каретой подъезжают к отелю, выходят оттуда сумрачные люди. Все точно ошеломлено горем. Как удар сверху — неожиданно. Еще не чувствуется боли — одно остолбенение на всех...
— Что же это, что это!.. — слышится кругом, но едва-едва, пересохшие от тоски уста только шепчут, точно боясь нарушить загадочный покой этого мертвеца-любимца восьмидесятимиллионного народа, рокового человека, так рано отмеченного перстом провидения и так безвременно сбитого с ног какой-то бессмысленной, неведомо зачем и откуда налетевшей силой... Точно смыло его куда-то... Еще вчера был, работал, готовился к громадным делам, еще накануне сосредоточивал на себе тысячи надежд и упований... И вдруг!.. Было от чего потерять голову...
В подъезде гостиницы встречаю знакомого... Слезы на глазах, такое же растерянное лицо...
— Послушайте, что это...
— А вот... вот... Вы больше, чем кто-нибудь, чувствуете эту потерю. Вы его знали лично... — Видимо, удерживается, чтобы не разрыдаться. — В час панихида будет...
Слова срываются помимо его воли, мешаются...
В отделении, занятом покойным Михаилом Дмитриевичем, уже толпа... Молча раздвигается она, пропуская вновь прибывающих, и также молча сдвигается... Говорят шепотом, плачут тоже про себя, точно сдерживая рыдания, словно боясь нарушить торжественный покой человека, бессильно лежащего теперь там, за той запертой дверью... Вот любимый адъютант Скобелева подполковник Баранок... В последний раз я видел его под Константинополем.
— При каких обстоятельствах... Опять увиделись... Скобелева нет уже... И не будет такого, как он...
— Здравствуйте! — подходит ко мне другой адъютант, Эрдели. — ...Умер наш генерал... — И тут же отвертывается в угол, бессильно, неслышимо рыдая...
Какие-то люди снуют... Очевидно, все за делом пришли... Вон сотрудник московских газет растерянно бегает из угла в угол... Вон фотограф Панов сел у двери да так и застыл... Вон какой-то армейский генерал расставил ноги посреди комнаты и закостенел...
— Ваше превосходительство!.. — подходит к нему кто-то...
— Громом пришибло-с... Громом-с... Вот после этого и верь-с... Правда-то где? Где правда...
Тихо проходит мимо вся в слезах дама... Родственница покойного... Шепчется о чем-то с генерал-губернатором Долгоруким — тот, очевидно, тоже еще не чувствует боли этой потери, а пока лишь ошеломлен ею... То устанет и уставится на одну точку, то сядет и безнадежно разведет руками...
— Еще вчера веселый, сильный, здоровый... Смеялся, шутил над нами... Сегодня вбегают ко мне — пожалуйте, генерал умер!.. Обругал денщика, думаю генерал шутит... Он часто так-то... Сам станет за дверь со стаканом воды. Вбежишь к нему в комнату, а он водой тебя... думал и теперь... Осторожно вхожу... Лежит... Еще теплый... О Господи, Господи! — и Эрдели хватается за голову.
Двое врачей четвертого корпуса Гелтовский и Бернатович тоже здесь... Блестящий петербургский генерал с вензелями... Этот больше занят собственной своей особой... Я всматриваюсь в лицо другого военного, рядом стоящего, и вспоминаю. Во время войны его называли первой шарманкой российской армии... Разлетается он к армейскому генералу, тот, видимо, еще не очнулся. Нос башмаком и красный, ноги колесом...
— Нужно признаться!.. Покойник был хороший генерал... Не дурной-с! — авторитетным тоном заявляет "первая шарманка".
Косолапый генерал пыжится... Пыхтит, краснеет.
— Если он был не дурной... Так мы-то с вами, ваше превосходительство, что после этого... в денщики к нему... Да и то, пожалуй, не годимся.
Паркетный генерал не унимается. Около стоит молодой офицер генерального штаба с черными, печальными глазами...
— Корпус много потерял в нем!.. И войско — тоже.
— Не корпус и не войско, а весь народ, вся Россия, ваше-ство!..
В час назначена панихида... Едва-едва удалось добиться этого. Хотели служить ее на другой день только после вскрытия трупа... Высокий, красивый архимандрит с черными волнистыми волосами и расчесанной бородой как-то неуверенно, робко показался в дверях с причтом, да там и застыл... Легкий запах кипариса и ладана пронесся в воздухе. Солнечные лучи шире ложатся в комнатах, золотя густые эполеты, красным полымем вспыхивая на лентах и искрясь на звездах...
— Зачем эти живут... Зачем не они лежат там, вместо него, всем дорогого, всем необходимого? — шевелится на душе обидное сожаление...
— Знаете, какая разница между Скобелевым и этими... — слышится около.
— Какая?
— Разорвись тут граната, эти упадут — а он встанет...
— Его нужно вынести на площадь и показать народу!..
Он народу принадлежит, а не тем, которые только мертвому записываются в друзья!.. Пусть на площади служат панихиду-народ молиться за него хочет...
И глядя сквозь окна на эти благоговейные толпы, на эти глубоко взволнованные лица потрясенных людей, я верил, что только там, только они чувствуют как следует всю грандиозность этой потери... Им, именно им нужно было отдать его, чтобы ни напыщенные фразы, ни притворные слезы не оскорбляли его праха... Там он был бы своим между своими — там искренние слезы лились за него, там за него молились и страдали...
Кто-то в толпе стал было рассказывать о последних часах жизни М.Д. Скобелева.
Слушал, слушал старик какой-то... Крестьянин по одежде...
— Прости ему, Господи, за все, что он сделал для России... За любовь его к нам прости, за наши слезы не вмени его в грех!.. И он человек был, как мы все... Только своих-то больше любил и изводил себя за нас.
И вся окружающая толпа закрестилась — и если молитва уносится в недосягаемую высоту неба — эта была услышана там, услышана Богом правды и милости, иначе понимающим и наши добродетели, и наши преступления... В другой толпе рассказ шепотом.
— Был я у Тестова... Вдруг входит он и садится с каким-то своим знакомым... Я не выдержал, подхожу к нему... Позвольте, говорю, узнать, не доблестного ли Скобелева вижу?.. Дозвольте поклониться вам!.. Он вежливо так встал тоже... С кем имею честь говорить, спрашивает. Брояницкий, крестьянин такой-то, говорю. Подал он мне руку и так задушевно, по-дружески пожал мне мою!.. Ушел я да заплакал даже.
— Он простых любил, сказывают!
И целый ряд рассказов, один за другим, слышался в толпе. Появились солдаты, лично знавшие покойного...
Из спальни, где лежал труп, его вынесли наконец в небольшую комнату, которая еще ничем не была убрана. Первая панихида носила искренний характер. Сюда собрались только знавшие покойного. Не было еще и почетного караула. Когда я вошел сюда, на столе покрытый золотой парчой лежал Скобелев. Его не одели и покров был натянут до подбородка... Громкие уже рыдания слышались кругом... Свет падал прямо на это изящное, красивое лицо с расчесанной на обе стороны русой бородой, на этот гениально очерченный лоб с темной массой коротко остриженных волос...
Совсем, совсем спокойное, только страшно желтое лицо... Он, когда волновался, делался гораздо бледнее, чем теперь... Точно заснул... Улыбка лежит на губах и тоже безмятежная, ясная... Широкой полосой горят лучи на золоте парчового покрова...
— Не тот покров, не тот покров!.. — суетится кто-то позади.
— Чего вам? — спрашиваю я...
— Совсем не тот покров...
— Да вы-то кто...
— Причетник... У нас для сугубых героев которые, есть егорьевский покров... А покойный — то — егорьевский кавалер ведь...
— Как будто не все равно!
Спит... Совсем спит... Кажется вот, вот проснется и улыбнется нам своей молодой, изящной улыбкой, которая как-то еще красивее казалась на этом молодом и блудном лице... Спит... Только одно — муха воя ходит по лицу... На глаз забралась, ползет по реснице... Остановилась, почесала лапки... Смахнули ее — на нос пересела... Нет, умер!.. Волны лучей, льющихся в еще не занавешенные окна, придают странную жизнь этому неподвижному лицу. Точно не шевеля ни одним своим мускулом, он как-то непонятно то и Дело меняет выражение... Прошел кто-то, всколыхнулся воз-Дух, вздрогнули разбросанные по сторонам волосы бороды...
— Вы знаете, что тут один купец сказал... — обращаются ко мне.
— Что?..
— На первых порах он как-то протолкался... Смотрел, смотрел... Ишь, говорит, Михаил Дмитрич при жизни смерти не боялся, а пришла она, умер — да и мертвый смеется ей!..
И действительно смеется...
Уже потом тень чего-то строгого, серьезного легла на это и в самой своей неподвижности красивое лицо... Образовались какие-то незаметные прежде линии вокруг сомкнувшихся навеки глаз, у резко обрисованного характерного носа... Невольно думалось, глядя на этот труп: сколько с ним похоронено надежд и желаний... Какие думы, какие яркие замыслы рождались под этим выпуклым лбом... В бесконечность уходили кровавые поля сражений, где должно было высоко подняться русское знамя... Невольно казалось, что еще не отлетевшие мысли, как пчелы, роятся вокруг его головы. И какие мысли, каким блеском полны были они!.. Вот эти мечты о всемирном могуществе родины, о ее силе и славе, о счастье народов, дружных с ней, родственных ей, о гибели ее исконных врагов, беспощадной и бесповоротной гибели!.. Сотни битв, оглушительный стихийный ураган залпов, десятки тысяч жертв, распростертых на мокрой от крови земле... Радостное "ура", торжество победы, мирное преуспеяние будущего... Грезы о славянской свободе и вольном союзе вольных славянских народов... И все — в этом комке неподвижного трупа, еще не разлагающемся, но уже похолодевшем... По крайней мере, когда мои губы коснулись его лба, мне казалось, что я целую лед... Вся эта слава, все это обаяние перенеслись в воспоминания!.. Все это будущее, надвигавшееся грозой на недругов, эти темные тучи, где рождался гнев неотвратимой бури, где, казалось, уже загорались молнии, все это будущее уже стало прошлым, ни в чем не осуществившись... Человек показал, как много мог он сделать, показал, сколько гордой силы и гения даны ему, чтобы умереть, оставив во всех его знавших горькие сожаления... А знала его вся Россия! И что за подлая ирония — дать человеку мощь ума, орлиный полет гения, дать ему бестрепетное мужество сказочного богатыря, сквозь тысячи смертей, сквозь целый ад провести его невредимым и скосить его среди глубокого мира и спокойствия... Какая не остроумная, злодейская насмешка судьбы!.. И опять та же назойливая мысль: сколько с ним ляжет надежд и упований в черный, полный холода и мрака склеп... А теперь вон муха опять ползет по глазу... Под ресницу забирается, из-за которой орлиный взгляд легендарного витязя привык окидывать вздрагивавшие от восторга и энтузиазма полки...
— Отчего он умер?.. — слышится рядом.
— Говорят, от паралича сердца...
— Ну, а когда мы с вами умрем... У нас будет ведь тоже паралич сердца?
— Тоже.
— Следовательно, это все равно, что умер от смерти.
— Да.
Снаружи, на площади тоже немало было характерных эпизодов.
Шел мимо гостиницы Дюссо солдат с Георгиевским крестом... Видит толпу.
— Чего вы, братцы...
— Генерал тутотка номер.
— Какой генерал?
— Скобелев...
— Чего?
Солдата на первый раз ошеломило.
— Скобелев померши!
— Скобелев помер?.. — И солдат опамятовался... — Ну это, брат, врешь... Скобелев не умрет... Ён, брат, помирать не согласен!..
— Говорят тебе, помер...
— Тут, брат, что-нибудь... А только Скобелев не помрет... Врешь... Это уж, брат, верно. Ему помереть никак невозможно.
И совершенно спокойно пошел вперед... Встретил своего.
— Дурень народ у нас.
— А что?
— Ему сказывают, Скобелев помер, ён и верит... Скобелев, брат, не помрет... Сделай одолжение... Может, другой какой, а только не наш!..
В первый же день явился едва держащийся на ногах старик с кульмским крестом на груди... Поклонился в землю, поцеловал в лоб генерала, отцепил свой кульмский крест, положил тому на грудь и ушел вон... Так и не узнали, кто это...
Потом явился другой ветеран, такой же дряхлый и слабый. Долго, долго всматривался в неподвижные черты усопшего.
— Один такой был, да и того Бог взял...
Помолчал несколько.
— Гневен он на русскую землю... В гневе своем и покарал жестоко... Как Египет — древле... Так и нас теперь...
Вышел уже из комнаты, остановился в дверях. Обернулся.
— Тебе хорошо теперь, а каково нам-то без тебя.
Еще накануне Скобелев обдумывал громадные маневры, где преобразованная им кавалерия должна была бы по нескольку раз вплавь переходить Днепр, горячо толковал об этом, читал, учился, делал сотни заметок для завтрашнего дня... И вот, когда пришел этот завтрашний день, уж некому осуществить этих блестящих замыслов...
— Хорошо, что покойник оставил планы свои и предположения... — слышится около.
— Почему хорошо?
— При случае ими можно воспользоваться!
— А кто кроме него самого в состоянии выполнить его планы... Где другой такой?..
"Со святыми упокой", — слышится печальный мотив панихиды.
Вое встали на колени...
И почему-то с удивительной ясностью вспомнилось мне в эти минуты все его прошлое... Целая эпопея, пережитая им... Картина за картиной, то под дождем болгарской осени, то в снеговых буранах балканской зимы, то в золотых сожженных солнцем хивинских степях, то в волшебной рамке Босфора и Византии... Теперь пора рассказать о нем... Я был около него в тяжелые и радостные дни, я с ним встречался и после, со мной он был откровеннее, чем с другими... Обо многом мы мыслили далеко не одинаково... Я не разделял его взглядов на войну, не понимал его боевого энтузиазма; мы подолгу спорили по разным вопросам народной жизни, но я его любил, я видел в нем гения, тогда когда вражда и зависть шипели кругом, когда змеиные жала не щадили этой нервной организации, этого жиро чувствовавшего сердца... Мне выпала честь в прошлую кампанию первому рассказать о нем, о его подвигах и доблестях, теперь я хотел отдать ему последний долг, нарисовав в беглых очерках не только богатыря, но и человека...
Кажется, недавно было, а уже легендой становится! В июне 1877 года любовался я с журжевского берега на Дунай.
Синяя ширь его была покойна. Ни малейший порыв ветра не колыхал заснувшую волну... Солнечные блики ярко расплывались по неподвижному зеркалу реки; направо далеко-далеко в полуденном зное и блеске точно млели низменные, сплошь заросшие свежим густолесьем острова... Из-за них чуть виднелись мачты спрятавшихся там по проливам судов. Заползли от наших орудий в свои тихие убежища и не шелохнутся, только в бинокль рассмотришь, как едва-едва раздуваются пестрые флаги... Сегодня они, впрочем, бессильно повисли вдоль мачт... Еще дальше за ними красивые черепичные кровли турецкого села и высокий белый минарет... Около вооруженный глаз различает и желтые валы батарей и неподвижных часовых. Цапли на огрехе деревенской хатки торчат так же, как и эти турецкие солдаты. Зеленые облака садов приникли прямо к воде... Иной раз ветер тянет оттуда раздражающую струю густого аромата, в котором слились тысячи дыханий давно уже распустившихся цветов... Еще дальше направо — пологая гора, сплошь заставленная белыми палатками громадного лагеря. На самой вершине ее, точно зверь, притаившийся перед последним прыжком, едва-едва намечивается грозный форт Левант-Табии...
Я засмотрелся и на сверкающие воды Дуная, и на тихие берега его, погрузившиеся в какую-то мечтательную дрему... Не хотелось верить в возможность войны и истребления здесь, среди этого идиллического покоя, едва-едва нарушаемого криком чаек... Воя из-за горы, на которой чуть-чуть наметился форт, виноградники, сады Рущука, целое марево черепичных кровель, тополей, старающихся перерасти минареты, минаретов, все выше и выше подымающих к безоблачному небу свои белые верхушки с черными черточками балкончиков, с которых муэдзины выкрикивают всему правоверному миру меланхолические молитвы когда-то торжествовавшего здесь ислама... Воя черные купы кипарисов... У самого берега броненосцы замерли в воде — белые трубы ни одного клуба дыма не выбросят в прозрачный воздух... Точно железное сердце их перестало биться и крепкой броней покрытая грудь не дышит... Грузная масса главной мечети слепит глаза... Ее вершина, словно серебряная звезда, горит над городом... А вот и самая гавань с яркими флагами и вымпелами перед домами консулов, с целой стаей лодок, катеров, мелких пароходиков и с тысячами народа, сбившегося к воде.
— С кем имею честь!.. — послышалось за мною.
Смотрю — молодой, красивый генерал... "Слишком изящен для настоящего военного", — подумал я было, но, всмотревшись в эти голубые, решительные глаза и энергичную складку губ, тотчас же взял свою мысль обратно.
Я назвался.
— Очень приятно... Не легкая у вас обязанность... Корреспондент-это бинокль, сквозь который вся Россия оттуда смотрит на нас. Вы ближайшие свидетели и от вас зависит многое... Показать истинных героев и работников, разоблачить подлость и фарисейство... Я вас еще не видел... Я — Скобелев.
— Я был у вашего отца вчера...
— У паши? — сорвалось у молодого генерала... Он засмеялся... — Это моя молодежь отца пашой называет. Жаль, что я вас не видел. Вы где остановились?..
Я сказал.
— Вот сейчас музыка начнется!
— Какая? — удивился я.
— Да вот видите ли: стоит отцу или мне показаться здесь, чтобы вон с той батарейки открыли огонь...
"Музыка" началась скорее, чем я ожидал. Белый клубок точно сорвался вверх с желтой насыпи турецкой батареи. Через три или четыре секунды послышался гул далекого выстрела и, словно дрожа в теплом воздухе, с долгим стоном пронеслась вдалеке граната и шлепнулась в Дунай, взрыв целый фонтан бриллиантовых брызг...
— Недолет! — спокойно заметил Скобелев...
Вторая граната пронеслась над нами и разорвалась где-то позади.
— Перелет... Теперь, если стрелки хороши, — должны сюда хватить...
Точно и не в него это, точно он зритель, а не действующее лицо.
Третья и четвертая граната зарылись в берег близко-близко, когда из Журжева прискакал молодой ординарец.
— Ваше превосходительство, пожалуйте...
— А что?.. Паша разозлился?
— Димитрий Иванович сердится... Напрасно перестрелку начинаете.
Скобелев улыбнулся своей мягкой, доброй улыбкой.
— Ну, пойдем...
Это было довольно обыденное удовольствие Скобелева. Он уходил на берег с небольшим кружком офицеров, а турецкая батарея точно только этого и ожидала, чтобы открыть огонь по ним.
— Зачем вы это делаете?
— Ничего... Обстреляться не мешает... Пускай у моих нервы привыкнут к этому... Пригодится...
Иногда и сам "паша" присоединялся к молодежи. Он стоял под огнем спокойно, но все время не переставал брюзжать...
— Ну чего ты злишься, отец. Надоело тебе, так уходи... Оставь нас здесь.
— Я не для того ношу генеральские погоны, чтобы этой сволочи, — кивал он на тот берег, — спину показывать... А только не надо заводить... Чего хорошего? Еще чего доброго...
— Набальзамируют кого-нибудь?
"Набальзамируют" на языке молодого Скобелева значило "убьют".
— Ну да... набальзамируют.
— Вот еще... куда им. А впрочем, на то и война... Что-то уж давно без дела торчим здесь — скучно. У нас в Туркестане живей действовали...
— Хотите, отец сейчас уйдет? — обращался к Своим
Скобелев, когда тот уж очень начинал брюзжать.
— Как вы это сделаете?
— А вот сейчас... Папа... Я, знаешь, совсем поистратился... У меня ни копейки. — И для вящего убеждения Скобелев выворачивал карманы...
— Ну вот еще что выдумал... У меня у самого нет денег... Все вышли.
И крайне недовольный, "паша" уходил назад, оставляя их в покое.
Обрадованная этим, молодежь брала лодки, сажала туда гребцами уральских казаков и отправлялась на рекогносцировки по Дунаю — под ружейный огонь турок...
Это называлось прогулкой для моциона.
В сущности, тут было гораздо больше смысла, чем кажется с первого взгляда. Во-первых, и казаки, и офицеры при этом приучались к огню, приучались не только шутить, но и думать, соображать под огнем; во-вторых, развивалось удальство и презрение к смерти, столь необходимое истинно военным, а в-третьих, изучался Дунай с его островами и берегами... В одной из таких рекогносцировок участвовать привелось и мне. Небольшая рыболовная лодочка забралась в лабиринт лесистых островов Дуная, заползала во все их закоулки. Точно выслеживала в них кого-то... Небольшой турецкий пикет, засевший где-нибудь, хотя бы с верхушек этих же деревьев мог наверняка перебить нас всех.
— Ну что, нервы молчат? — обернулся к нам Скобелев.
— Да!
— Значит, из вас прок будет!..
Вскоре после этого как-то еду я в экипаже из Баниаса в Журжево...
По пути двигаются маленькие отрядцы солдат, идущих в Журжево, Слобозию и Малоруж к своим частям. День был жаркий, все обливались потом. Степь, переполненная солнечным светом, слепила глава... Издали, нагоняя нас, показалась кавалькада — молодой Скобелев с двумя или тремя своими офицерами. Наехал на кучку солдат-пешеходов.
— Здорово, братцы.
— Здравия желаем, ваше-ство!
— Трудно идти... Жарко!
— Трудно, ваше-ство...
И солдаты скрючились, понурились... Ранцы оттягивают, жидовские сапоги незабвенного Малкиеля жмут ногу. А тут еще по самую ступицу в песок уходишь...
— Ну-ка попробую и я с вами.
Генерал сошел с коня, отдал его казаку...
— Поезжай-ка в Журжево... Прощайте, господа. Я вот с этими молодцами...
И пошел пешком... Спустя минуту между солдатами послышался смех, шутки... Толпа ожила... Песни запели — генерал подтягивает...
— О чем он говорил с вами? — спрашиваю потом у одного из них.
— Орел!.. Только как это он солдатскую душу понимать может — чудесно... Точно свой брат... У одного спрашивает — когда офицером будешь? Тот, известно, смеется... Николи, ваше-ство, не буду. Ну и плохой солдат, значит... Вот мой дед, точно такой же мужик был, как и ты, из сдаточных... Землю пахал, а потом генералом стал!..
— Он ведь наш!.. — заметил другой солдат.
— То есть, как наш? — удивился я.
— Он самого правильного, как есть мужицкого природу!.. — с гордостью подтвердил он.
— Из наших, брат, тоже — настоящие выходят. За ним — как у Христа за пазухой.
— Сказывают, евоный дед прежде был Кобелевым, а потом его как произвели — в Скобелевы пустили...
Потом такие прогулки с солдатами стали для Скобелева обычным делом. Тут он знакомился с ними, да и они его узнавали.
— Ён, брат, к тебе в душу живо влезет.
— Ён, вот как, надо прямо говорить, сто сажон скрозь землю видит!
— На ево страху нет... Ён себя покажет.
И действительно показал...
Первый раз под настоящим огнем его видели на Дунае 6-го июня. В четырех верстах от Журжева к востоку — казачья вышка и построенная саперами хижина. Тут стоял пикет, а около лагерь-30-го донского казачьего полка, сотня пластунов и небольшой отряд саперов. Это место называлось — Малоружем. Напротив на турецкой стороне Дуная — холм с сильным фортом, от которого вплоть до Рущука тянулся фронт хорошо вооруженных батарей. Оттуда на наш берег в Малоруж стреляли беспрестанно. Турки почему-то особенно невзлюбили это место — совершенно достаточная причина, чтобы его полюбил М.Д. Скобелев, ежедневно предпринимавший сюда поездки. Вся местность тут была изрыта турецкими снарядами — Скобелев живо приучил здешние войска не бояться гранат, и даже молодые солдаты уже считали постыдным кланяться туркам под выстрелами... Саперы рылись здесь как кроты, выдвигая батарею за батареей, и любоваться на их работы очень любил покойный. В день, о котором мы рассказываем, — съехалась к пластунам целая компания корреспондентов русских газет. Гг. Федоров, Каразин и я. Пластунский лагерь весь состоял из рваных бурок, подвешенных на колья; палаток не полагалось этим молодцам, щеголявшим только своим оружием. Целый день рассказывали нам о характерных выходках Баштанникова (обезглавленного потом на Шипке турками, измучившими предварительно этого храброго и симпатичного офицера-пластуна)-любимца Скобелева. Баштанников вместе с молодым генералом от нечего делать придумывали всевозможные штуки. То они бывало наберут хворосту и, связав его наподобие челна, поверх сажают сноп, как будто казака в бурке, воткнут в него жердь, которая должна изображать пику, и пустят по течению Дуная. Турки присматриваются, присматриваются и вдруг по воображаемому пловцу откроют огонь — да всем берегом. Тысячи глупых выстрелов летят в пространство, разбуженные ими турки в лагерях выбегают, начинается тревога... Случалось, что по таким снопам хвороста били даже турецкие батареи. А то нароют на берегу за ночь земли, свяжут солому вроде медных пушек, да и вставят в импровизированные амбразуры. Турки, увидев отражение первых солнечных лучей на золотистых снопах, открывают самый озлобленный огонь, тратят массы снарядов по этим новым, якобы за ночь выстроенным русскими, батареям... Ночью Скобелев вместе с пластунами зачастую переправлялся на ту сторону к туркам и хозяйничал у них вволю, удовлетворяя, таким образом, потребностям своей непоседливой и неугомонной натуры...
— Это настоящий... Это — наш! — говорили пластуны о Скобелеве.
В ночь, о которой я рассказывал, пластуны, став в кружок, пели свои очень характерные, нигде до тех пор мною не слышанные, торжественно-меланхолические песни, напоминающие церковные мотивы. В сумерках южной ночи, когда вдалеке разгорались лагерные костры, а звезды все ярче и ярче мерцали с недосягаемой высоты, песни эти производили глубокое впечатление.
— Мало, мало старых пластунов! — вздыхал Баштанников, оглядывая своих.
— А новые разве плохи?
— Нет, не то... А к тем сердце приросло... Вместе по ночам крались к врагам, высиживали в засадах... Кто в могиле, а кто дома обабился!..
Потом стало их еще меньше... Это — редкий и специальный род войска — а их заставляли ходить в атаку, как пехотинцев.
Турки почти всех их и перебили.
Костры разгорались, яркими красными пятнами выделялись они из густого сумрака далей... Позади стоял говор. Песни смолкли, только одна какая-то тоскливая доносилась издали, словно оплакивая кого-то...
Что это?.. Будто щелкнуло вдали... Еще и еще... Мы вскочили и бросились к лошадям... Сухая трескотня выстрелов усиливалась... Нервное ожидание общего боя росло и росло... Лагерь с глухим шумом подымался. Строили коней.
— Где полковой командир?.. — из мрака наехал прямо на нас казак.
— Чего тебе? — отозвался Д.И. Орлов.
Тот что-то прошептал ему...
— Вторая сотня, на коней!
Спустя две или три минуты темная масса уже построившейся сотни двинулась по направлению к выстрелам. В пятидесяти шагах мы уже не различали ее движения.
Перестрелка разгоралась... Скоро вся окрестность гремела... Глушило остальные звуки... Вот точно звездочка прокатилась по небу...
— Ишь, шрапнелями начал! Дело серьезное.
Гулкие удары орудия на минуту покрыли ружейную трескотню... Еще и еще...
Журжевские батареи стали отвечать туркам.
В это время на берегу, под выстрелами, в белом кителе, верхом на белом коне показался Скобелев.
Можно было подумать, что он на бал разрядился.
— Разве бой не бал для военного? — ответил он кому-то... — Вот теперь весело стало... Наконец.
— Неужели вы радуетесь бою?
— А что ж военному плакаться на него... Это наша стихия...
Уже тогда он поразил всех находчивостью, завидным умением думать и смеяться под огнем.
Стал закуривать папиросу... Шрапнель разорвалась у него над головой, рука со спичкой даже и не вздрогнула.
— Обидно видеть такое спокойствие... — заметил кто-то из его товарищей.
— У меня, голубчик, почти десять лет боевой практики позади... Погодите, через несколько времени и вы будете спокойны.
Немного спустя, когда перестрелка замерла, когда темная южная ночь окутала опять нас своими поэтическими сумерками, — Скобелев во весь карьер мчался в Журжево. Ветер дышал прямо в лицо ему, генерал несся быстро, быстро я, точно не довольствуясь этим, еще понукал разгоревшегося коня...
— Весело! — кинул он кому-то, попавшемуся навстречу...
Так и веяло от него силой, жизнью, энергией...
Вскоре после того он с несколькими офицерами генерального штаба на берегу Дуная остановился во время рекогносцировки. Повернули коней кружком головами один к другому и начали обсуждать выгоды или невыгоды данной местности. Скобелев, так как тут был военный агент-иностранец, по-французски излагал свое мнение... В это время послышался какой-то грохот... Граната упала посередине круга, с визгом разорвалась, взрыла вверх целую тучу земли, обдала комьями лица совещавшихся. И в то мгновение, когда каждому приходил в голову неизбежный вопрос: цел ли я, целы ли товарищи, — послышался нимало не изменившийся, спокойный голос Скобелева.
— Et bien, messieurs, resumons!..(Хорошо, господа, сделаем вывод!.. — фр.
)
И он с той же ясностью начал излагать свои выводы, как будто бы только что ничего не случилось, точно ветка хрустнула под копытом копя...
В это время армия уже отметила его... Он уже становился кумиром офицеров и солдат...
Богатырь, легендарный витязь вырастал и формировался в общем сознании боевой молодежи, и только тупоумие да педантизм смотрели на него с недоверием и завистью!..
И это недоверие и эта зависть прекратились только со смертью Михаила Дмитриевича... Только теперь притаились они...
У нас, чтобы быть оцененным, чтобы получить только принадлежащее по праву — нужно умереть...
Подлое время и подлые люди!.. Сколько теперь нашлось у него друзей — и как мало их было тогда...
Как он умел говорить с солдатами, знают те, кто видел его с ними. Они понимали его с полуслова — и он их знал "дотла", как выразился один "из малых сих". Мне рассказывали, например, об уроке атаки на батарею, данном им новобранцам. Стояло их человек сто...
— Ну, братцы, как же вы пушку станете брать?
— А на уру, ваше-ство.
— Ура-урой... А вы умом-то раскиньте... Знаете ли, что такое картечь?.. Ну вот бросились вы, уру закричали — неприятель выпалил из орудия, двадцать человек вас легло... Сколько вас теперь осталось? Восемьдесят... Уйдите двадцать человек... Это вот убитые, слышите ли... Их уж нет... Ну, а вы что будете делать, половчей чтобы вышло...
— А мы, ваше-ство, покуль он опять заряд, значит, положит, тут на него и навалимся... Штыкой его...
— Ну теперь молодцы, ребята... Значит, поняли меня. Пойдем кашу есть...
И генерал взял деревянную ложку у первого попавшегося солдата и засел за общий котел...
— Ён, брат, и ест-то по-нашему, — говорили они потом, хотя едва ли кто-нибудь другой был так избалован в этом отношении, как Скобелев...
Отсюда понятно, почему уже первое время прошлой войны, до перехода нашего через Дунай, популярность его в войсках Журжевского отряда росла не по дням, а по часам. Сначала ему удивлялись, потом невольно поддались могущественному обаянию Михаила Дмитриевича и привязались к нему, как дети. Я, разумеется, говорю о солдатах и о молодых офицерах. Очень многие в этот начальный период смотрели на него как на чужого, как на победителя каких-то азиатских "халатников". Ему уже и тогда завидовали, завидовали его молодости, его ранней карьере, его Георгию на шее, его знаниям, его энергии, его умению обращаться с подчиненными... Глубокомысленные индюки, рождавшие каждую самую чахоточную идейку с болезненными потугами беременной женщины, не понимали этого деятельного ума, этой вечно работавшей лаборатории мыслей, планов и предположений...
— Как им любить его, — говорил один из лучших генералов прошлой войны, разом сошедшийся со Скобелевым. — Помилуйте, сидели они чинно за столом, плавно курлыкали, все это так хорошо и спокойно было; вдруг грохот: проваливается крыша и прямо на стол сверху летит Скобелев с целым чемоданом новых идей, проектов, знаний о вещах, до сих пор этим индюкам неизвестных...
Дошло до того, что победителя "халатников" всякая гремучая бездарность и напыщенная глупость стала третировать, как мальчика...
— Вам слишком легко, почти даром достались ваши Георгии... Теперь заслужите-ка их! — говорили ему, и самолюбивый Скобелев, знавший себе цену, целые недели потом ходил зеленый, с разбитыми нервами, измученный... Не тогда ли у него стала развиваться болезнь сердца, сведшая его в раннюю могилу, если только эта болезнь была у него.
Случалось так, что Скобелеву и говорить не давали.
Питерские наполеоны только фыркали, когда победитель "халатников" предлагал тот или другой план, а когда он переходил к действиям, его просто обрывали. Этого военного гения, которого академия теперь признала равным Суворову, даже прямо оскорбляли. Раз он сделал какую-то рекогносцировку, которую считал крайне необходимой...
— Ступайте и сидите у моей палатки, пока я позову вас! — высокомерно оборвали молодого генерала, и тот, приехав в Зимницу, заболел от тоски и обиды...
— Знаете, — обратился он ко мне, — брошу я все это, отпрошусь обратно в Россию и, когда кончится война, сниму военный мундир и стану служить земству... В деревню уеду... Верите, силы нет... Сознаешь, что делается не то — а скажешь, так хорошо еще, если внимание обратят... Трудно, ах трудно!
И часто слышались слезы в голосе молодого генерала, когда он возвращался после таких неудачных попыток.
Нужно отдать справедливость генералу Драгомирову. Он едва ли не первый оценил этот боевой гений в Скобелеве. Бывший военный министр Милютин тоже ранее других отметил молодого генерала.
А между тем он меньше, чем кто-нибудь был доволен собой. В Журжеве, в Бии, в Зимнице, точно так же как потом в траншеях под Пленной, Скобелев учился и читал беспрестанно. Он умел добывать военные журналы и сочинения на нескольких языках, и ни одно не выходило у него из рук без заметок на полях, по словам специалистов, и тогда уже обнаруживавших орлиный взгляд белого генерала. Интересно, в чьих руках находятся теперь эти книги. В высшей степени любопытно было бы проследить по ним, как мало-помалу из богатыря и витязя вырастал в Скобелеве полководец, "Суворову равный", по прекрасному выражению академии.
Учился и читал Скобелев при самых иногда невозможных условиях. На биваках, на походе, в Бухаресте, на валах батарей под огнем, в антрактах жаркого боя... Он не расставался с книгой — и знаниями делился со всеми. Быть при нем — значило то же, что учиться самому. Он рассказывал окружавшим его офицерам о своих выводах, идеях советовался с ними, вступал в споры, выслушивал каждое мнение. Вглядывался в них и отличал уже будущих своих сотрудников. Нынешний начальник штаба 4-го корпуса генерал Духонин так, между прочим, характеризовал Скобелева.
— Другие талантливые генералы Радецкий, Гурко берут только часть человека, сумеют воспользоваться не всеми его силами и способностями. Скобелев напротив... Скобелев возьмет все, что есть у подчиненного, и даже больше, потому что заставит его идти вперед совершенствоваться, работать над собой...
Иногда среди товарищеских пирушек с молодежью он вдруг задавал серьезные военные задачи. Стаканы в сторону, и тесный круг сдвигался еще теснее, задумываясь над разрешением запутанного боевого вопроса... Скобелев был молод — и любил женщин, но по-своему. Он не давал им ничего из своего я. Он говорил, что военный не должен привязываться, заводить семьи...
— Игнатий Лойола только потому и был велик, что не знал женщин и семьи... Кто хочет сделать что-нибудь крупное — оставайся одинок...
Ему очень нравилась какая-то француженка в Бухаресте... Как-то он добился свидания с ней. Представьте себе ее изумление, когда посредине горячего разговора он вдруг остановился, задумался, пошел к столу, вынул какую-то книгу и погрузился в чтение, по временам что-то отмечая на карте. Точно так же зачастую он уходил с обеда к себе наверх, и ординарцы, посылавшиеся к нему, заставали его за книгами... Потом, чтобы не терять время, он приказал своему адъютанту носить с собой постоянно записную книжку. Приходила генералу какая-нибудь счастливая идея, вопрос, и они сейчас же заносились туда. Разговор с ним уже и в начале войны был очень поучителен. Он умел расшевелить ум у человека, заставить его думать... Для этого он не останавливался ни перед чем.
— Мало быть храбрым, надо быть умным и находчивым! — говорил он своим, хотя на храбрых людей у него была какая-то жадность. Узнав о каком-нибудь удальце, он не успокаивался, пока не переводил его в свой отряд... Для этого он пускался на всевозможные хитрости, дружился с офицером, упрашивал его начальство и в конце концов — таки добился, что в дивизии у него были молодцы на подбор.
Не только молодому офицеру, но и солдату белый генерал был товарищем.
Едет он как-то в коляске. Жара невыносимая, солнце жжет... Видит, впереди едва-едва ковыляет солдат, чуть не сгибающийся под тяжестью ранца...
— Что, брат, трудно идти?
— Трудно, ваше-ство...
— Ехать-то лучше... Генерал вон едет, полегче тебя одетый, а ты с ранцем-то идешь, это не порядок... Не порядок ведь?
Солдат мнется.
— Ну, садись ко мне...
Солдат колеблется... шутит что ли генерал...
— Садись, тебе говорят...
Обрадованный кирилка (так мы называли малорослых армейцев) лезет в коляску...
— Ну что, хорошо?
— Чудесно, ваше-ство.
— Вот дослужись до генерала и ты будешь ездить так же.
— Где нам.
— Да вот мой дед таким же солдатам начал — а генералом кончил... Ты откуда?
И начинаются расспросы о семье, о родине...
Солдат выходит из коляски, боготворя молодого генерала, рассказ его передается по всему полку, и когда этот полк попадает в руки Скобелеву — солдаты уже не только знают, но и любят его...
Раз в Журжеве идет он по улице — видит, солдат плачет.
— Ах ты баба!.. Чего ревешь-то? Срам!..
Солдат вытягивается.
— Ну чего ты... Что случилось такое?
Тот мнется...
— Говори, не бойся...
Оказывается, получил солдат письмо из дому... Нужда и семье, корова пала, недоимка одолела, — неурожай, голод.
— Так бы и говорил, а не плакал. Ты грамотный?
— Точно так-с.
— И писать умеешь?
— Умею.
— Вот тебе пятьдесят рублей, пошли сегодня же домой, слышишь... Тебе скажут, как это сделать... Да квитанцию принеси ко мне...
Отзывчивость на чужую нужду и горе до конца не покидала Скобелева. Мне рассказывал Духонин, что Михаил Дмитриевич не брал никогда своего жалованья корпусного командира. Оно сплошь шло на добрые дела. Со всех концов России обращались к нему, даже часто с мелочными просьбами, то о пособии, то о покровительстве, то о заступничестве. Обращались и отставные солдаты, и мещане, и крестьяне, и священники... Раз даже какая-то минская баба прислала письмо о пропитом мужем полушубке. К чести Скобелева нужно сказать, что в этом случае для него не было ни крупных, ни мелких просьб. Он совершенно правильно рассуждал, что для бабы зимний полушубок так же нужен, как отставному притесняемому деревней солдату — его пропитание. И ни одна такая просьба не была оставлена без внимания. Он посылал деньги, хлопотал, просил... В Москве раз я иду с ним по Никольской. Вдруг кидается к нему какой-то крестьянин.
— Сказывают, батюшко-генерал, ты и есть Скобелев.
— Я...
— Спасибо тебе, родимый... Вызволил ты меня... Из большой беды вызволил... Дай тебе Бог...
— Когда, в чем дело... Я ничего не понимаю.
— Писал я к тебе... Затеснила меня уж очень волость...
— Ну?
— А тут отставной солдат один был — пиши, говорит, к Скобелеву, ен услышит, будь спокоен... я и послал тебе письмо... А ты губернатору нашему приказал не трогать меня... Меня и успокоили... Спасибо тебе, защитник ты наш...
И бух мужик в ноги...
Вот тайна этой изумительной популярности, вполне заслуженной покойным генералом.
— Тысячи писем приходилось писать и пособия рассылать таким образом! — сообщал мне Духонин. — Ни одно письмо к нему не оставалось без ответа...
Решительность и способность к инициативе была в нем громадная и сказывалась во всем. Он и в других любил это качество.
— Отчего это вы не были с нами? — спросил он раз меня, после одного дела в Журжеве.
— Да я просил у вашего отца.
— У "паши"... Ну и он отказал вам?
— Да...
— А вы вперед не спрашивайтесь, а прямо поезжайте... Если спрашиваетесь — значит, и вы сомневаетесь, и другого заставляете сомневаться, можно ли... А коли прямо едешь, так и вопрос о возможности уж тем самым решен. Я вообще терпеть не могу спрашиваться. Берите на свою ответственность и не спрашивайтесь впредь.
Потом я оценил этот совет вполне...
Под конец журжевской стоянки и потом в Систове Скобелеву приходилось уж невтерпеж. Слишком стали его травить доморощенные Александры Македонские.
Только было заикнется Скобелев о своем боевом опыте:
— Ну, вы опять про ваших халатников!.. Это совсем другое дело... Вы там по вашим степям черепахами ползали, а мы перелетим орлами...
— Крыльев-то хватит ли?..
— Весь план кампании так рассчитан: позавтракаем мы в Систове, пообедаем на Балканах, а поужинаем в Константинополе!..
— Ну, давай Бог...
— Уж вас не спросим... Вам-то Георгии там легко доставались...
И куда смыло потом после первого похода за Балканы и трех Плевен этих высокомерных стратегов... Тише воды, ниже травы стали они, словно мокрые курицы опустили свои еще накануне встопорщенные крылья... У Скобелева раз о таком, ныне, впрочем, уже покойном герое, вырвалась меткая фраза...
— Сам себя разжаловал!
— Как это?
— Да из Александров Македонских — в Буцефалы. И чудесно под седлом ходит, всяким аллюром!..
Больше всего в это время, как и потом, вредили Скобелеву его друзья. Не те боевые товарищи, которые действительно знали и любили его, а петербургская большесветная опрометь, записавшаяся в дружбу к молодому генералу и в виде вящего доказательства этой дружбы рассказывавшая о нем Бог знает что. Некоторые из них своевременно наезжали в Ташкент за Георгиями, прикомандировывались к Скобелеву в Фергану и, не получив крестика, с бешенством возвращались назад, распуская о Михаиле Дмитриевиче самые чудовищные слухи. Один, например, лично уверял меня, что Скобелев не храбр.
— Помилуйте, он трус... Совсем трус. Всего боится.
Встречаюсь я с ним после войны.
— А трус-то ваш богатырем оказался!
— Да ведь это его корреспонденты таким изобразили...
— Ну а войска, рассказы тысячи очевидцев?
— Тогда, значит, он из честолюбия.
Геок-Тепе заставило замолчать всех таких. Там уже при генерале не было корреспондентов — дело говорило само за себя.
За несколько дней до 7 июня Скобелев находился в нервном настроении. Целые ночи он не спал. То рыскал вдоль берега, то с двумя, тремя гребцами из казаков объезжал дунайские острова, а раз даже перебрался на турецкую сторону и сам высмотрел, что у них делается около Рущука. Напрасно было говорить ему об опасности подобных предприятий. Всякая опасность — только еще более придавала в его глазах прелести задуманному делу. Без опасностей, без кипучей работы — он начинал хандрить, скучать, становился даже капризен, как женщина. Но начиналась работа, и Скобелев был неузнаваем. Перед вами обрисовывался совсем Другой человек... Исследовав Дунай с его островами и берегами, он нашел себе по ночам другое дело. Началась постройка батарей, которые старались замаскировать так, чтобы неприятель никак бы не мог к ним пристреляться. Молодой генерал вечером выезжал к саперным командам, сооружавшим земляные насыпи, и только утром возвращался оттуда... Раз как-то солдаты заленились или устали, а профиль батареи должно было непременно закончить к утру.
— Хорошо, если бы оттуда, так, сдуру, стрелять начали, — показал он на турецкий берег.
— А что?
— Посмотрите, как живо двинулась бы работа! С лихорадочной поспешностью стали бы строить!
И действительно, знание солдата ему не изменило. Не успел еще он окончить своей фразы, как по ту сторону точно открылось чье-то красное, пламенное око. Открылось и опять смежило веки. Послышался гулкий удар дальнобойного орудия, и скоро граната с громким металлическим стоном разорвалась около батареи. Лопаты саперов заработали гораздо быстрее. Солдаты торопливо начали набрасывать землю, оканчивая бруствер и траверсы... "Это всегда помогает!" — обернулся к нам Скобелев.
— Когда вы спите? — спрашиваю я как-то у него.
— Я могу сутки спать не просыпаясь и могу трое суток работать, не зная сна...
И действительно, счастливая организация Скобелева позволяла это. Когда было решено заградить минами течение Дуная у Царапана, тогда он совсем уже ушел в работу. И день и ночь его встречали то там то сям. Уже в самом начале войны обнаружилась в нем черта характера, с таким блеском выделившаяся впоследствии. Он не верил никому, всегда сам изучая местность. Никакими в этом отношении кроки нельзя было заставить его сделать то или другое распоряжение. Он непременно ехал сам, вглядывался и находил много деталей, упущенных офицерами... Малейшая неровность местности, жалкий ручей, пригорок, все это было слагаемыми для его комбинаций, выигрывавших ему бой. Так и в деле при Парапане. Еще не успели определенно назначить день для минных заграждений, как Скобелев уже изучил местность так, что бывшим тут же офицерам генерального штаба пришлось только удивляться ему. Для прикрытия смелой атаки миноноски "Шутка" назначен был 15-й батальон из знаменитой впоследствии 4-й стрелковой бригады, которую Скобелев прозвал "железной"... Когда батальон выстроили, командир, теперь уже не помню кто, обратился к солдатам:
— Охотники — вперед!
Весь батальон как по команде шагнул вперед.
— Это лучше! — заметил Скобелев. — По-моему, никаких охотников не должно быть... Каждый должен быть охотником! — И впоследствии Михаил Дмитриевич очень редко, в самых исключительных случаях прибегал к этому приему. Он всегда старался доводить солдат до того, чтобы среди них все были "охотниками".
— Дело должно быть праздником для военного... Какие же тут охотники...
Было выбрано 120 солдат, к ним командировано трое офицеров. Вместе с сотней уральских казаков и полевой батареей это составило небольшой отряд прикрытия минных работ. Офицеры было повели их, когда Скобелев остановил пехоту.
— Постойте... Так нельзя... Солдат должен всегда знать, куда и зачем он идет... Сознательный солдат в тысячу раз дороже бессознательного исполнителя... Уральцам я уже объяснил...
— Здорово, молодцы!
Те ему ответили.
— Знаете ли, куда вы теперь идете...
Солдаты стали мяться...
— В Барабан, ваше-ство!
— Ну все равно, Парапан или Барабан... А зачем?
— Турку бить!..
— Турка бить всегда следует... Как твоя фамилия?
— Егоров, ваше-ство!
— Видно, что удалой... Скоро георгиевским кавалером будешь... А только мы теперь вовсе не турку бить идем... Нам, брат, нужно другое дело обработать... Скоро мы на ту сторону Дуная перебросимся, поняли?..
— Поняли, ваше-ство!
— Ну, то-то... Сидеть-то у молдаван надоело... Все на одном месте... Здесь без галагана{4} никуда не пустят... Да и работы солдату мало...
— Это точно...
— Ну вот... Мы воевать пришли, а неприятель на той стороне, он к нам не придет — ему у себя чудесно, нам нужно его выбить оттуда... Выбьем ведь, орлы?..
— Рады стараться!.. — повеселели солдаты.
— А чтобы выбить, нам нужно перейти через Дунай... Тут-то нам и достанется... Станем мы перебираться туда — турок-то ведь тоже не дурак, он на наши плоты да лодки мониторы свои пустит. Видели вы, какие мониторы, вон, что пыхтят у берега...
— Видели, ваше-ство!
— Они нас и перетопят... Ну, а мы хитрее турка... Мы в воду такие мины погрузим, что ему сквозь них и не проплыть, только он на них наткнется, тут его и взорвет. Мы-то у него перед носом и перейдем реку...
— Рады стараться!.. — сами уже отозвались солдаты, понявшие в чем дело.
— Это совсем не такой, как другие! — толковали потом они между собой. — Этот умный... Понятный!.. — Так на первых порах имя "понятного" генерала и осталось за Скобелевым.
Парапан, деревня по прямому направлению от Журжева в пятнадцати, а по дороге — в двадцати верстах. Сады его сползают почти к самому берегу, на возвышении стоит отдельно большой помещичий дом, который на 7 июня был занят штабом Скобелева. Ночь была ясная, теплая, такая, какие знает только благословенный юг с его мечтательным сумраком, с волнами благоуханий, льющихся по ветру, с задумчивым шелестом деревьев и словно теплящимися страстными звездами. Луна светила ярко-ярко, обливая трепетным сиянием раины садов, расстилая по неподвижному Дунаю точно серебряные сети... Именно казалось, что это не блеск месяца зыблется на его водах, — а всплыли наверх и мерещатся влюбленному взгляду северянина серебряные сети какого-то сказочного рыболова... Едва-едва слышный, сонно бился прибой в отмелях... У противоположного берега чудилось словно заколдованное царство, заповедное, недоступное... Среди поэтического молчания этой ночи едва-едва слышались весла восьми лодок, в которых перебирались к острову Мечику, накануне исследованному Скобелевым, пятьдесят человек стрелков и тридцать уральцев...
— Увидят их турки... — волновался генерал, когда среди лунного блеска показались на ярком зеркале Дуная черные с черными силуэтами гребцов и солдат лодки, вырезанные точно из агата... Но там, в этом заколдованном царстве "того" берега было все тихо и вполголоса раздававшаяся команда замирала в теплом воздухе южной ночи...
Остров был залит водой...
Генерал приказал закрепить лодки за стволы каштанов. Солдаты и казаки, сняв сапоги, засели на деревья и будто водяные птицы сбились на немногие сухие клочки земли и на болотины, только что освободившиеся от разлива. Все это — в полном молчании... Даже участвовавшие слышали только шорох ветвей да шелест раздвигаемой листвы. С нашего берега остров казался совсем безлюдным. От Молодежоса двинулось перед тем восемь паровых шлюпок, из них две миноноски... На пути всюду им встречались мели, и вместо двух шлюпки явились сюда только к четырем часам, когда уже рассвело. Турецкий берег был залит так называемым "тыльным" светом солнца, так что Скобелев только с трудом и то в туманных очерках мог различать, что у них делается. Все дрожало там от этого блеска, контуры изменялись, расплывались, точно какая-то яркая дымка висела над этим красивым и зеленеющим гребнем...
— Ну сейчас начнется! — обернулся Скобелев к своим.
— Что начнется?
— Наших заметили!..
Потом оказалось, что зоркий глаз генерала действительно отличил на том берегу прискакавший туда турецкий отряд.
— Вот и пифпафочка!.. — улыбнулся Скобелев, когда те открыли огонь по лодкам, уже начавшим погружать торпеды.
— ...Молодцы! — восхищался Михаил Дмитриевич... — Ишь, у самого берега работают... У меня всегда к морякам сердце лежало.
Действительно, наши катера заработали под носом у турок... Послышался сухой треск беглого ружейного огня с берега, все усиливавшийся и усиливавшийся. Можно было бояться больших потерь.
— Пора и нам!.. — И не ожидая приказания отца, молодой Скобелев, официально только начальник его штаба, а в сущности командир всего отряда, приказал береговой батарее тяжелых орудий открыть огонь по этому, состоявшему из двухсот человек скопищу. Расстояние оказывалось очень велико, но первый выстрел был случайно удачен, гранату разорвало в кучке турок, которые рассыпались во все стороны.
Только через час явился турецкий военный вестовой пароход. Его тоже приветствовали выстрелами. Ответные снаряды не долетали до нас. Первый упал за версту до нашего берега, а второй разорвался у самого дула выпустившего его орудия... После одного из таких выстрелов пароход, очевидно, получил повреждение и стал отступать... Раз он было приостановился, но два паровых катера, служившие для обороны и вооруженные минами, направились на него... Выждав их на двести сажен, громадное пароходище это постыдно повернуло назад и поспешно ударилось в бегство. Вдали в это время наши заметили скрывавшийся до тех пор монитор. Он уже открыл огонь... Тогда начальник шлюпки Наследника Цесаревича "Шутка" подошел к заведывавшему заграждением Новикову, которого все моряки дунайской нашей флотилии называли "дедушкой". Этого Новикова душевно любил и высоко ценил Скобелев. Впрочем, и вся армия уже в Плоэштах знала "дедушку".
— Прикажете идти в атаку?
Новиков послал поцелуй вместо приказания.
— Кусните-ка его! — крикнул в свою очередь Скобелев... — Маленькая собачка, а зубы вострые!.. За хвост его!
Я не стану описывать здесь эту замечательную атаку маленькой шлюпки, этой собачки с острыми зубами, по меткому выражению генерала. Бою при Парапане отведено несколько страниц моего "Года войны" (III-й том, стр. 79-91). Дело в том, что когда "раненая" "Шутка" со своим раненым командиром отступала от монитора, то сей последний в паническом страхе улепетывал от нее... Только в три часа пополудни он опять стал подбираться к месту заграждений. В это же время на берегу показались дымки скрытно стоящих турецких полевых орудий, только что подвезенных сюда с ближайших рущукских батарей... Но монитор оказался очень благоразумным. Скобелев встретил его огнем из наших орудий, и тот поспешил поскорей опять уйти из сферы огня. Зато турецкие стрелки, засевшие в кустах, стали было выбивать наших довольно метким огнем. Таким образом они повредили три минные барки...
— Возьмут, пожалуй!
И Скобелев, долго не думая, верхом бросился вплавь через Дунай.
Скоро его догнали лодки, посланные с берега, и вместе с капитаном Сахаровым-офицером генерального штаба Скобелев, пересев в них, подплыл прямо под огонь турок. В виду неприятельских стрелков они выхватили два баркаса с минами, причем один, разбитый артиллерийскими снарядами, перетащили через косу под градом пуль и то и дело рвавшихся около гранат. Какой-то солдат стал было кувыркаться, кланяясь первой пролетевшей пуле.
— Знакомую встретил?.. Ну, поклонись ей еще раз на прощанье... Больше, брат, с ней не увидишься... Срам перед турецкой пулей голову клонить!.. Вот как надо стоять под огнем, видишь!
И пока другие тащили лодки, Скобелев стоял в самом опасном месте, куда больше всего был направлен огонь с неприятельского берега... Пули у самых ног его впивались в землю, другие около головы сбивали ветви с листьев — он и не двигался.
— Зачем вы это? — спросили у него.
— Нужно было спасать лодки... Солдаты спешили бы слишком и ничего бы не сделали. Ну, а тут видят, генерал стоит впереди. Позади-то им и работать легче... Не так страшно. Чего-де им бояться, если я не боюсь — везде пример нужен.
— Ну, убило бы?.. И в каком пустом деле...
— Я не привык делить дела на пустые и не пустые. Всякое, за которое я берусь, — серьезно для меня... А если молодые солдаты заметят, что генералы шкуру берегут, так и они на свою тоже скупиться станут.
Через несколько дней после этого генерал начал делать свои знаменитые опыты, стараясь переплыть Дунай верхом.
— Неужели вы не боитесь? — обратился к нему один новичок военного дела в дипломатическом мундире.
— Видите ли, душенька, вы имеете право быть трусом, солдат может быть трусом, офицеру, ничем не командующему, инстинкты самосохранения извинительны, ну а от ротного командира и выше трусам нет никакого оправдания... Генерал-трус, по-моему, анахронизм, и чем менее такие анахронизмы терпимы — тем лучше. Я не требую, чтобы каждый был безумно храбрым, чтобы он приходил в энтузиазм от ружейного огня. Это — глупо! Мне нужно только, чтобы всякий исполнял свою обязанность в бою.
Представители канцелярского режима в армии и блестящая плеяда парадных гениев я кабинетных мудрецов никак не могли примириться с красивым, полным обаяния мужеством молодого генерала... Когда он стоял под огнем в своем белом кителе, па белом боевом коне, когда он, казалось, вызывал самую смерть, находя величайшее наслаждение в этом постоянном презрении к опасностям, в этом сознании себя человеком, мыслящим, владеющим собой среди ада, в потребительном вихре оргии, которую мы называем войной, когда он сам точно напрашивался на неприятельский огонь — его тогда упрекали в рисовке, в желании щегольнуть своим удальством. Этим господам было невдомек, что гораздо лучше щеголять храбростью, чем громогласно провозглашать, нося военный мундир, фразы вроде: "я удивляюсь мужеству, но не понимаю его", "пускай умирают другие — а я уж покорный слуга", "отвага и глупость идут рука об руку". Гораздо лучше быть примером самоотвержения для солдат и для молодых офицеров, показывать, что генерал, командующий отрядом, как и офицер, которому поручена рота, — должны прежде всего забыть о себе самом... Даже красивость этой отваги, если позволено будет так выразиться, умение быть изящным в огне — производит гораздо сильнейшее впечатление на окружающих, чем столь же почтенная, спокойная и простая храбрость, присущая вообще нам, русским. И когда Скобелев, таким образом, появлялся уже в начале прошлой войны под огнем, впереди, всегда веселый, разодетый, вдохновенный, лучезарный, как выразился о нем один из его поклонников, — мокрые курицы клохтали.
— К чему эта рисовка, к чему... Он просто хочет доказать, что не даром получил у "халатников" свои кресты.
В это же самое время наиболее простодушная и наиболее проницательная часть армии (ребенка и солдата — не надуешь) относилась к опальному герою совершенно иначе. Она отдавала ему справедливость и в молодом орленке, только что еще расправлявшем свои сильные крылья, уже угадывала будущего гениального полководца... Я помню, раз мы шли вечером по лагерю близ Журжева. Из одной tent-abri{5} раздавался говор. Вдруг послышалось имя Скобелева.
— Постойте... Это очень интересно узнать, что обо мне говорят солдаты.
— А если бранятся?..
— Тем лучше... Это хороший урок. Вы не думайте. Солдаты очень проницательны при всем своем простодушии... Это такие нелицеприятные и неумолимые судьи!.. Несмотря на то, что этих судей держат в ежовых рукавицах.
— Да и дерут даже!
— Только не у меня! — вспыхнул он. — Я скорее расстреляю солдата, чем высеку его. Нет ничего более унизительного!
А в палатке действительно шел разговор о генералах.
— Нет, брат, Скобелев это настоящий... Он, брат, русской природы. Он что твой кочет красуется.
— Ну, уж и кочет.
— Известно. Храбрее кочета птицы нет. Ты видал, как кочеты дерутся... Они, брат, это ловко... И нарядные же... Кочет, брат, никого не боится. Потому он и красуется... Петух, брат, зорок — он свет сторожит!
— А наш-то? — И при этом солдат назвал своего генерала.
— Наш — дудка.
— Как — дудка?
— А так... Возьми ее кто хошь, дуди с одного конца, а с другого она разговаривать будет... Настоящая дудка. А ен, брат, петух... Петух свет любит, как свет увидит, сейчас и кричит, и всех разбудит...
В другой раз поздно вечером пришлось нам идти по Зимнице.
Опять послышался отрывочный говор, солдаты ссорились с жидом-кабатчиком.
— Вот ты сидишь при всей своей глупости, а мы пойдем да Скобелеву и скажем.
— А и что мене Скобелев?
— Скобелев... Ты думаешь, он спрашиваться станет. — И чего же он мне сробит?
— Возьмет тебя да и под расстрел, чтобы ты православных воинов не грабил.
— А плевать я хочу на вашего Скобелева! — разозлился жид.
— Ты — плевать... Ах ты, подлое семя!.. Да ты знаешь, кто Скобелев — то?
И началась баталия... Солдаты от слов перешли к жестам, послышался гвалт избиваемого еврея...
— Нет, брат, мы за Скобелева постоим... Он нас в обиду не даст, а уж и мы его не оставим... Будь спокоен!
И для вящего спокойствия Израиля они уже совсем набросились на него.
Разумеется, М.Д. не похвалил солдат за самоуправство в этом случае, как и потом он с негодованием относился ко всякому самосуду.
Мне поневоле приходится писать отрывочно. Это не биография, а воспоминания; их никак не подведешь под одну систему. Нужно разбрасываться, рассказывать, перескакивать с одного на другое. Говоря об отношении Скобелева к солдатам, нельзя упустить того, с какой настойчивостью он развивал в них чувство собственного достоинства. Он в этом отношении гордился ими — и было действительно чем гордиться. Я не могу забыть одного случая, когда Скобелев остановил любимого из своих полковых командиров, ударившего солдата.
— Я бы вас просил этого в моем отряде не делать... Теперь я ограничиваюсь строгим выговором — в другой раз должен буду принять иные меры. — Тот было стал оправдываться, сослался на дисциплину, на глупость солдата, на необходимость зуботычин.
— Дисциплина должна быть железной. В этом нет никакого сомнения, но достигается это нравственным авторитетом начальника, а не бойней... Срам, полковник, срам! Солдат должен гордиться тем, что он защищает свою родину, а вы этого защитника, как лакея, бьете!.. Гадко... Нынче и лакеев не бьют... А что касается до глупости солдата-то вы их плохо знаете... Я очень многим обязан здравому смыслу солдат. Нужно только уметь прислушиваться к ним...
Когда впоследствии Скобелев командовал дивизией, он одного полкового командира, только что назначенного к нему, прямо выгнал за то, что тот в интересах дисциплины стал с первого дня культивировать солдатские зубы.
— Мне таких не надо... Совсем не надо... Отправляйтесь в штаб — писарей бить. У меня боевые полки к этому не привыкли.
И действительно — дух был поднят до такой степени, что когда при переходе от Плевны к Шейнову одного солдата за что-то хотели высечь, тот прямо явился к Скобелеву.
— Чего тебе?
— К вашему превосходительству... Меня полковник * * * хочет высечь.
— Ну?
— Прошу милости — прикажите суду предать.
— За что это тебя?
Тот сказал.
— По суду тебя расстреляют. И наверное расстреляют.
— Все под Богом ходим... И так каждый день под расстрелом бывал... А ежели меня так обидят — так я и сам с собой порешу!.. Прикажите под суд!..
— Вот это солдаты! — радовался потом Скобелев. — Вот это настоящие... То что мне нужно. Смерти не боятся, а боятся позора.
Его корпус и теперь отличается таким духом. В мирное время он умел еще выше поднять в солдате сознание собственного достоинства. Какая трудная задача предстоит новому командиру этого корпуса... И как велика будет его нравственная ответственность, если он не сумеет поддержать того же... Скобелев по долгу и по-товарищески (я нарочно подчеркиваю это слово) разговаривал с солдатами, и едва ли где-нибудь была так сильна власть офицеров, так строга дисциплина, как у него... Это был не из тех генералов, которые любят свои войска, когда те находятся от них на приличном расстоянии и кричат "ура". Напротив, изнеженный, избалованный, брезгливый Скобелев умел жить одной жизнью с солдатом, деля с ним грязь и лишения траншей, и так жить, что солдату это даже нисколько и удивительно не было...
— Видать сейчас, что от земли он! — говорили про него солдаты.
— Как это от земли? — спрашиваю я.
— А так, что дед его землю пахал... Вот и на нем это осталось... Он нас понимать может... А те, которые баре, тем понимать нас нельзя... Те по-нашему и говорить не могут...
А между прочим "попущения" в его отряде никому не было.
Товарищ в антрактах, на биваке, в редкие периоды отдыха — он во время дела являлся суровым и требовательным до крайности. Тут уже ничему не было оправдания... Не было своих, не было и чужих. Или нет, виноват, своим — первая пуля в лоб, самая труднейшая задача, самые тяжкие лишения.
— Кто хочет со мной — будь на все готов...
Удивлялись, что он дружился с каждым офицером. Еще бы. Прапорщик, по-товарищески пивший вино за одним столом с ним, на другой день умирал по его приказанию, подавая первый пример своим солдатам. Дружба Скобелева давала не права, а обязанности. Друг Скобелева должен был следовать во всем его примеру. Там, где постороннего извиняли и миловали, другу не было ни оправдания, ни прощения...
Меня лично Скобелев поражал изумительным избытком жизненности. Я знаю до сих пор только старика С.И. Мальцева — являющего такой же излишек внутренней силы, энергии, инициативы во всем.
Скобелев был инициатор по преимуществу. С быстротой и силой паровика он создавал идеи и проекты в то время, когда он дрался. Собственно говоря, я решительно не могу понять, когда он отдыхал. Отмахав верст полтораста в седле — карьером, сменив и загнав при этом несколько лошадей, он тотчас же принимал донесения, делал массу распоряжений, требовавших не утомленного ума, а быстроты и свежести соображений, уходил в лагери узнать, что варится в котлах у солдат, мимоходом поверял аванпосты и, наконец, закончив все это — или садился за книги, которые он ухитрялся добывать при самых невозможных условиях, и всегда серьезные, требовавшие напряжения мысли — или с энергией глубоко убежденного человека, которому дороги его принципы, вступал в спор с Куропаткиным, со мной, с приехавшим к нему товарищем. Он приводил при этом в доказательство высказанного им тезиса целый арсенал исторических фактов, поименовывал безошибочно цифры, года и имена, указывал литературу данного вопроса. Нельзя было этого, он являлся к молодым офицерам и под видом шутки начинал учить их тому или другому таинству военного дела... Это не был сухой ум, весь ушедший в свое дело. Напротив — и тут избыток жизненности выручал его. Я думаю, все близкие ему люди помнят обеды у Михаила Дмитриевича, где он развертывался весь в тесном кружке товарищей, умея отзываться на серьезный вопрос серьезно, на шутку шуткой, занимая окружающих мастерскими рассказами, полными юмора, метких определений, наблюдательности... Одному он был чужд всегда — сентиментальности. Ее он ненавидел, над людьми, "зараженными" ею, — тешился. Это, впрочем, будет видно из последующего нашего рассказа. Когда на такой обед попадал кто-нибудь из фазанов (военный хлыщ в малом чине, но облаченный в яркий мундир и притом "свободный от ума" — определялся этим именем), Скобелев умел весьма тонко и как будто незаметно заставить его высказаться. Помимо всяких намерений медведь начинал плясать, показывая смеющейся публике все свои штуки и фокусы... И чем глупее были они, тем лучше чувствовала себя аудитория, состоявшая из загнанных армейцев. Являлось некоторое чувство нравственного удовлетворения. Разница была не в пользу птицы, оперенной столь ярко и красиво. Когда подобный обед делался на боевой позиции или в траншее, фазану предстоял еще десерт, очевидно вовсе им не предусмотренный...
— Вы хотели осмотреть положение неприятеля?.. — вкрадчиво и мягко предлагал генерал.
Или:
— Вас, кажется, интересуют траншейные работы турок? — ласково, заманчиво обращался он к бедному фазану.
Неосторожная птица, счастливо улыбаясь, подтверждал все это.
— Ну, генерал сейчас в холодильник его! — шептали адъютанты.
И действительно, Скобелев брал его под руку и выводил... на открытое место между нашими и турецкими траншеями, часто сближавшимися шагов на 300 или даже на 150. Полоса эта обстреливалась постоянно.
— Это что такое... это, кажется, пули... — трепетал несчастный фазан. — Свищут как они. Однако, тут и убить могут...
— Да, — равнодушно ронял Скобелев и медленно проводил его по "райской дороге". Райской потому, что, идя по ней, легко было попасть в рай. Представляю читателю судить о впечатлениях новичка. С выдержавшим такой искус Скобелев тотчас же мирился, и он делался своим в его кружке. В конце концов он довел дело до того, что фазаны стали осторожны и, несмотря на глупость этих птиц, перестали являться к нему на боевые позиции...
С каждым новым подвигом росла к нему и вражда в штабах.
Особенно прежние товарищи. Те переварить не могши такого раннего успеха, такого слепого счастья на войне. Они остались капитанами, полковниками, когда он уже сделал самую блестящую карьеру, оставив их далеко за собой. Когда можно было отрицать храбрость Скобелева, это ничтожнейшее из его достоинств — они отрицали ее. Они даже рассказывали примеры изумительной трусости, якобы им обнаруженной. Когда нельзя было уже без явного обвинения во лжи распускать такие слухи, они начали удальство молодого генерала объяснять его желанием порисоваться, но в то же время отмечали полную военную бездарность Скобелева. Когда и это оказалось нелепым, они приписали ему равнодушие к судьбе солдата. "Он пошлет десятки тысяч на смерть - ради рекламы. Ему дорога только своя карьера" и т.д. Явились легенды о том, как там-то он нарочно не подал помощи такому-то, а здесь опоздал, чтобы самому одному закончить дело, тут — радовался чужому неуспеху... Корреспонденты английских, американских, французских, итальянских и русских газет отдавали ему справедливость. Мак-Гахан, Форбс, Бракенбури, Каррик, Гаввелок, Грант помещали о нем восторженные статьи. Что ж из этого — они были им подкуплены! Когда, наконец, военные агенты дружественных нам держав, видевшие Скобелева на деле, стали отзываться о нем как о будущем военном гении — и на это тотчас же нашлись объяснения. Они, видите ли, хотели, чтобы Скобелев представил их к тому или другому ордену и т.д. Удивительно только, как они, эти жаждущие отличий иностранцы, не хвалили именно тех, кто их украшал всевозможными крестами. В конце концов, враги генерала даже во время Ахалтекинской экспедиции злорадно поддерживали слухи о том, что Скобелев в плену, Скобелев разбит, и замолчали только после ее блестящего окончания. Тут уже говорить было нечего, зато над его трудом, в тот момент, когда кругом все, кому дорого русское дело, были потрясены, — эти господа живо записались и друзья к безвременно погибшему генералу.
Я сам помню эти фразы:
— Мне особенно чувствительна эта потеря! Меня так любил покойник!..
— Мы с ним на ты были... Только я один понимаю всю великость этой потери...
— Я хороню своего лучшего друга!
Господи! Какая насмешливая улыбка показалась бы на этих бескровных, слипшихся губах, если бы они могли еще смеяться, какой бы гнев загорелся в глазах генерала при этих лобызаниях иудиных, столь обильно сыпавшихся на его холодное и гордое чело, прекрасное даже и после смерти...
И тут же рядом, в виде сожаления, проскальзывали довольно ядовитые намеки.
— Так ли ему умереть следовало!.. Ему бы нужно было пасть в бою — впереди своих легионов.
О, что за дело до того, как человек умер!.. Важно — как он жил и что он сделал... А до того, как умер — не все ли равно. Поздние сожаления не воскресят его...
После Ахалтекинской экспедиции, когда нельзя было уже безнаказанно распускать слухи о бездарности генерала, во-первых, потому, что на самих рассказчиков начинала падать неблаговидная тень, а во-вторых, потому, что легковерных слушателей больше не оказывалось, — являлись иные приемы уронить его в общественном мнении. Скобелев оказывался честолюбцем...
— У него рот теперь так разинут, что не найдется куска, который бы удовлетворил его аппетиту...
Другие приписывали ему замыслы всемирного могущества. Начинали, со слов немецких газет, указывать в нем — вернейшем слуге России-Наполеона... Глупость за глупостью рождались и быстро расходились в обществе, привыкшем обо всем узнавать по слухам, верить сплетне, не умеющем отличать клеветы от правды.
Когда покойный государь за завоевание Ахал-Теке произвел его в полные генералы и дал Георгия 2-й степени, Скобелев даже сделался мрачен. Это сохранилось и потом, когда он вернулся из экспедиции в Россию.
— Меня они съедят теперь! — говорил он мне... — Скверный признак, слишком уж много друзей кругом... Враги лучше, тех знаешь и каждый ход их угадываешь... С друзьями не так легко справиться...
Надеюсь, читатели простят мне это отступление...
На меня покойный при первом вашем знакомстве произвел обаятельное впечатление.
Как в каждом крупном человеке, в нем и недостатки были крупные, но они стушевывались, прятались, когда он принимался за дело. Избалованный, капризный, как женщина, гордый сознанием собственного превосходства — он умел делаться приятным для окружающих его, так что они просто влюблялись в эту боевую натуру... Самый лучший суд — есть суд подчиненных. Только эти беспристрастны, только они умеют верно определить личность — чуть ли не ежедневно сталкиваясь с нею. От них не спрячешься, их не надуешь, а эти судьи были все на стороне Скобелева... Они умели отличать раздражительность человека, несущего на себе громадную ответственность, работающего за всех, от сухости сердца и жестокости. Они прощали Скобелеву даже несправедливости, зная, что он первый сознает их и покается... Они не завидовали его любимцам, понимая, что чем ближе к нему, тем было труднее... Люди, рассчитывавшие вкрасться к нему в доверие, чтобы обделать свои личные делишки, глубоко ошибались. Он видел их насквозь и умел пользоваться ими, их способностями вполне. Человек такого воспитания и среды, к каким он принадлежал, иногда поневоле терпит около себя шутов, но эти шуты у него не играли никакой роли. Напротив!..
— Его не надуешь. Он сам всякого обведет! — говорили про него.
— Он тебя насквозь видит. Ты еще задумал что, а он уж тебя за хвост держит и не пущает! — по-своему метко характеризовали солдаты проницательность Михаила Дмитриевича.
Человеку, полезному его отряду, его делу, он прощал все, но за то уж и пользовался способностями подобного господина. В этом отношении покойный был не брезглив.
— Всякая гадина может когда-нибудь пригодиться. Гадину держи в решпекте, не давай ей много артачиться, а придет момент — пусти ее в дело и воспользуйся ею в полной мере... Потом, коли она не упорядочилась — выбрось ее за борт!.. И пускай себе захлебывается в собственной мерзости... Лишь бы дело сделала.
Теория, пожалуй, несколько иезуитская, но в сложном, военном деле — действительно, всякая полезность на счету... В сущности лазутчик военного времени и шпион мирного — профессии одинаковые. Более подлое занятие трудно найти. А между прочим и теми и другими пользуются. Но если порядочное правительство гнушается сыщиками и шпионами мирного режима и только в самой отчаянной крайности прибегает к их неопрятным услугам, лазутчики военные являются необходимостью при всех условиях.
— Уж на что гадина, а нужна! — говаривал Скобелев, и хоть сам никогда не входил в прямые сношения с этими господами, но был начеку и знал движения противника и условие местности, где ему приходилось действовать...
— В мирное время, где не грозит прямая опасность моим солдатам, я бы эту сволочь разом выкинул. В военное — она была нужна!..
Умение пользоваться людьми у Скобелева было поразительно. Приехал к нему какой-то румынский офицер.
Во всех статьях, как следует, бухарестский джентльмен. Бриллиантовая серьга в ухе, зонтик от солнца в руках, талия, затянутая в корсет, на щеках — румяна... Блестящий мундир, шпоры, звонящие как колокола, на лице — пошлость и глупость неописанная. Оказалось — отпрыск одной из знаменитых фамилий, в гербе которых окорок, потому что родоначальник когда-то торговал свиньями, и за успешное разведение этих полезных животных возведен в дворянское румынского княжества достоинство. Шаркал, шаркал этот франт перед Скобелевым... На шее у него громадный Станислав, такой, какой носят на лентах сбоку... Точно икона...
— Нарочно заказал! — наивно признался этот Иоанеску или Попеску — не помню. — По собственному рисунку... Ваш — мало заметен...
Вид у него был столь внушителен, что солдаты на первых порах приняли его было за самую "Карлу Румынскую", так они называли тогда князя.
Я диву дался, чего Скобелев возится с этим франтом.
Оказалось, что франт еще во время мира целые годы жил в придунайской Болгарии и сообщал массу интересных сведений о ней генералу, а потом этот блестящий представитель нарумяненного и затянутого в корсеты молдаванского дворянства стал самым преданным поставщиком даже для солдат. Он и сапоги покупал в Румынии для нас и другие вещи. И все это безвозмездно, только ради того, чтобы в свое время похвастаться дружбой со Скобелевым. А под Плевной этот же знаменитый потомок мудрого свинопаса, желая постоять за честь своего герба (золотой окорок на голубом поле), показал чудеса храбрости, отправляясь то туда то сюда по приказанию Скобелева.
— Вот, братцы, румын-то каким молодцом идет! — кидал своим Скобелев... — Нам-то, кажется, и стыдно пускать его вперед.
И те действительно бросались, чтобы не оставить за румыном чести первой встречи с неприятелем.
Служил у Скобелева под началом некий невидный, ныне уже отправившийся ad partes генерал.
Фальстаф с подчиненными, он был притчей во языцех. Трусоватый по природе, пуще всего дрожавший за свою собственную жизнь, он тем не менее любил хвастаться мужеством и отвагой.
— Я и Скобелев, мы со Скобелевым! — только и говорил он.
— Знаете, я только в Скобелеве признаю опасного себе соперника!.. Как вам кажется, кто храбрее, я или Скобелев? — неожиданно обращался он к своему адъютанту.
Если тот уже обедал и не желал пообедать вновь, то отвечал:
— Разумеется, Скобелев!
— Не угодно ли вам отправиться домой и проверить, все ли бумаги и ответы готовы!..
И адъютант уходил спать. Если же он был голоден или на кухне у Фальстафа готовилось что-нибудь уж очень вкусное, то ответ следовал совершенно иного свойства.
— Знаете, ваште-ство, это еще вопрос — храбрее ли вас Скобелев... У него слишком пылкая отвага... Вы другое дело...
— Послушайте, юноша... Вы уже обедали?
— Нет еще... Скобелев слишком бросается вперед... Тогда как вы...
— Вот что, оставайтесь-ка вы у меня обедать... Ну, так что же я... Говорите, не стесняйтесь... Я люблю слышать и себе правду.
— Вы именно — вождь...
— Семен... Подай бутылку красного вина на стол, знаешь, того, которое я привез из Бухареста. Так я вождь?
— Да... Вы ничего не боитесь, но спокойно в убийственном огне располагаете ходом боя...
— Семен... К концу обеда, пожалуйста, захолоди нам бутылочку шампанского...
Адъютант делался еще серьезнее и еще искреннее начинал хвалить своего генерала.
Раз этот Фальстаф сам себя живописал так.
— Я, знаете, стоял в огне... Гранаты падают и здесь, и там, и передо мной, и позади меня, и направо, и налево... Падают и всё рвутся... А я, знаете, засмотрелся на картину боя и (замирающим голосом) так увлекся, что даже забыл о своем положении. В это время проезжает мимо Скобелев... Генерал обращается ко мне: "Я вам удивляюсь... Неужели вы не боитесь — мне жутко!.." В это время прямо перед носом у меня (каков нос!) лопается граната... "Михаил Дмитриевич — вот мой ответ!" — Это я ему...
— Что же Скобелев?
— Молча пожал мне руку, вздохнул и поехал!..
Разумеется, шутники и насмешники рассказывали об этом Скобелеву, тот сам от души смеялся, но стал вдвое любезнее с Фальстафом...
— В первом бою он мне за свое хвастовство сослужит службу! — замечал он между прочим.
— Мы с вами, генерал, понимаем друг друга! — обращался к нему Скобелев.
Фальстаф рдел от восхищения.
— Мы — боевые, нам не в чем завидовать друг другу... Так... Скорей даже я вам позавидую.
— О, помилуйте, ваше-ство, что ж тут считаться!
— Разумеется.
И Скобелев лукаво улыбался в усы... И действительно, в первом бою он подозвал несчастного и приказал ему вести вперед на редут свои войска.
— Покажите им, как мы с вами действуем... Замените меня.
И тот дрался как следует, воодушевляя солдат.
"Соперничество родит героев!" — подшучивал потом генерал между своими...
— Ну, что вы? — встретил он потом вернувшегося с боя льва.
— Я сегодня собой доволен! — величественно произнес тот.
— Это ваша лучшая награда!.. — сочувственно вздохнул Скобелев, но тем не менее, кажется, ни к чему его не представил.
— Могу сказать, я видел ад...
— И ад видел вас...
Генерал не выдержал, прослезился и бросился обнимать Михаила Дмитриевича.
Другой уже под Брестовцем, тоже куда какой храбрый на словах, на деле всякий раз, как только предполагался бой, сейчас же начинал снабжать кухню Скобелева необыкновенными индейками или какой-то особенно вкусной дичью...
— *** прислал вам молочных поросят...
— И вместе — рапорт о болезни? — с насмешливым участием спрашивал Скобелев.
— Точно так-с...
— Скажите ему, что завтра он может не приезжать на позицию...
Что и требовалось доказать, — как прежде исправные ученики оканчивали изложение какой-нибудь теоремы.
— *** приказал кланяться и прислал вам гусей и индюка.
— Бедный, чем он болен?
— Индюк-с? — изумлялся посланный.
— Нет — генерал?
— Они здоровы-с...
— Ну, так к вечеру верно заболеет.
И действительно ординарец вечером привозил рапорт о болезни ***.
— У него большая боевая опытность, — смеялся Скобелев. — Он как-то нюхом знает, когда предполагается дело. Его не надуешь...
— Зачем же держать таких?.. — спрашивали у генерала.
— А по хозяйственной части он незаменим! Я всю ее свалил на него — и отлично сделал... Посмотрите, как он ведет ее... В лучшем виде... И ведь старается... Вдвое против других старается... Отряд всегда поэтому обеспечен... Будь он не так часто "подвержен скоропостижным болезням", — наверное, солдаты хуже бы ели... Ну и пускай его болеет, Господь с ним.
Другой — майор, совершенно соответствовавший идеалу армейского майора, с громадным брюхом, вечно потный, точно варившийся в собственном бульоне, имел Георгиевский крест, солдатский; так он нарочно спрятал его даже. Ни разу не надевал.
— Зачем вы это?
— Да как же... Я по хозяйственной части... А вывеси-ко Георгия... Вы знаете жадность Скобелева на георгиевских кавалеров?..
— Ну?
— Он сейчас в бой пошлет... Благодарю покорно... Я человек сырой.
И кто поверит, что этот трус был любимцем Скобелева.
А между прочим это было так... Потому, что никто другой не обладал подобной гениальностью добыть для целого отряда продовольствия в голодной, давно уже объеденной местности... Там, где, казалось, не было клочка сена, "храбрый майор" находил тысячи пудов фуража...
— Сегодня вечером будет у нас маленькая пифпафочка!.. — незаметно улыбался Скобелев. — Вот, майор, вам случай получить Владимира с мечами...
— Да, — вспыхивал и начинал потеть майор... — Только у казаков сена нет... А у суздальцев — хлеба.
— Ну-с?..
— А я тут нашел в одном месте...
— Так отправляйтесь и заготовьте!
Дело кончалось к обоюдному удовольствию. Майор избавлялся от ненавистной ему пифпафочки, а суздальские солдаты и казацкие кони наедались до отвала.
Скобелев любил войну, как специалист любит свое дело. Его называли "поэтом меча", это слишком вычурно, но что он был поэтом войны, ее энтузиастом — не подлежит никакому сомнению.
Он сознавал весь ее вред, понимал ужасы, следующие за ней. Он, глубоко любивший русский народ, всюду и всегда помнивший о крестьянине — жалком, безграмотном и забитом, смотрел на войну, как на печальную необходимость. В этом случае надо было отличать в нем военного от мыслителя. Не раз он высказывал, что начинать побоища надо только с честными целями, тогда когда нет иной возможности выйти из страшных условий — экономических или исторических. "Война — извинительна, когда я защищаю себя и своих, когда мне нечем дышать, когда я хочу выбиться из душного мрака на свет Божий". Раз став военным, он до фанатизма предался изучению своей специальности. В настоящее время едва ли на германских генералов кто-нибудь так глубоко, так разносторонне знал военное дело, как звал его Скобелев. Он действительно мог быть щитом России в тяжелую годину испытаний, он бы стал на страже ее и в силу любви своей к войне пошел бы на нее не с фарисейскими сожалениями, не с сентиментальными оправданиями, а с экстазом и готовностью. Никто в то же время не знал так близко, во что обходится война.
— Это страшное дело, — говорил он. — Подло и постыдно начинать войну так себе, с ветру, без крайней, крайней необходимости... Никакое легкомыслие в этом случае непростительно... Черными пятнами на королях и императорах лежат войны, предпринятые из честолюбия, из хищничества, из династических интересов. Но еще ужаснее, когда народ, доведя до конца это страшное дело, остается неудовлетворенным, когда у его правителей не хватает духу воспользоваться всеми результатами, всеми выгодами войны. Нечего в этом случае задаваться великодушием к побежденному. Это великодушие за чужой счет, за это великодушие не те, которые заключают мирные договоры, а народ расплачивается сотнями тысяч жертв, экономическими и иными кризисами. Раз начав войну, нечего уже толковать о гуманности... Война и гуманность не имеют ничего общего между собой. На войну идут тогда, когда нет иных способов. Тут должны стоять лицом к лицу враги — и доброта уже бывает неуместна. Или я задушу тебя или ты меня. Лично иной бы, пожалуй, и поддался великодушному порыву и подставил свое горло — души. Но за армией стоит народ, и вождь не имеет права миловать врага, если он еще опасен... Штатские теории тут неуместны... Я пропущу момент уничтожить врага — в следующий он меня уничтожит, следовательно, колебаниям и сомнениям нет места. Нерешительные люди не должны надевать на себя военного мундира. В сущности нет ничего вреднее и даже более — никто не может быть так жесток, как вредны и жестоки по результатам своих действий сентиментальные люди. Человек, любящий своих ближних, человек, ненавидящий войну, должен добить врага, чтобы вслед за одной войной тотчас же не начиналась другая...
— Таким образом, если война так ужасна, то следует воевать только тогда, когда неприятель явился ко мне, в страну?..
— О нет. Всякая страна имеет право на известный рост. Принцип национальностей — прежде всего. Государство должно расширяться до тех пор, пока у него не будет того, что мы называем естественными границами, законными очертаниями. Нам, т.е. славянам, потому что, если мы заключились в узкие пределы только русского племени, мы потеряем все свое значение, всякий исторический raison d'etre (смысл. — фр.
), так я говорю, что нам, славянам, нужны Босфор и Дарданеллы как естественный выход к морю, иначе, без этих знаменитых проливов, несмотря на весь наш необъятный простор, — мы задохнемся в нем. Тут-то и следует раз навсегда покончить со всякой сентиментальностью и помнить только свои интересы. Сначала — свои, а потом можно подумать и о чужих... Наполеон великий отлично понимал это... Он неспроста открыл свои карты Александру Первому. В Эрфурте и Тильзите он предложил ему размежевать Европу...
— Да, начать войны, где потом ручьями потекла бы кровь...
— А разве потом она не разлилась морями? Он отдавал нам Европейскую Турцию, Молдавию и Валахию, благословенный небом славянский юг с тем только, чтобы мы не мешали ему расправиться с Германией и Великобританией... Подумаешь, какие друзья!.. Это все равно, что я бы предложил уничтожить ваших злейших врагов да еще за позволение, данное вами на это, стал бы сулить вам вознаграждение... А мы-то что сделали?.. Сначала поняли в чем дело, а потом начали играть в верность платоническим союзам, побратались с немцами! Ну и досталось нам за это на орехи. Целые моря крови пролили да и еще прольются — будьте уверены, и все придем к тому же{6}.
— ...Мы тогда спасли немцев. Это может быть очень трогательно с точки зрения какого-нибудь чувствительного немецкого романиста, но за этот взгляд мы поплатились громадными историческими несчастьями. За него мы в прошлую войну, имея у себя на плечах немцев и англичан, попали в гордиев узел берлинского трактата и у нас остался неразрешенным восточный вопрос, который потребует еще много русской крови... Вот что значит сентиментальность в истории...
— ...Я в союзы и дружбу между народами, — говорил мне Михаил Дмитриевич, — не верю... Этот род дружбы далекий от равенства... В подобных союзах и в такой дружбе один всем пользуется, а другой за все платит, один ест каштаны, а другой вытаскивает их из огня голыми руками. Один льет свою кровь и тратит деньги, а другой честно маклерствует, будучи не прочь ободрать друга в решительную минуту... Так уж если заключать союзы — пусть в этих союзах другой будет жертвой, а не я. Пусть для нас льют кровь и тратят деньги, пусть для нас таскают из огня каштаны... А лучше всего — в одиночку... Моя хата с краю, ничего не знаю, пока меня не задели, а задели — так уж не обессудьте, свое наверстаем...
Я привожу здесь мнения Скобелева как характеристику покойного. Лично я мог разделять или не разделять эти взгляды-все равно; дело не в том, каковы мои убеждения, а в том, что именно по тому или другому предмету думал один из замечательнейших людей нашего времени, даже едва ли не самый замечательный.
Скобелев за войной признавал, главным образом, экономическое значение. Непосредственных причин войн бывает две. Или сравнительно высокая цивилизация народа, начинающего войну со слабым соседом и противником, причем образованный народ, уничтожая слабейшего врага, рассчитывает обогатиться за его счет, захвативши его земли, и тем улучшить свое благосостояние. Так, например, были завоеваны Индия, Америка. Или наоборот, беднейший народ нападает на высокую цивилизацию и пользуется ее плодами для улучшения своего положения. Таковы завоевания гуннов, вандалов, тевтонов, татар и т.п. Это — также принцип борьбы за существование...
Как-то у меня с ним зашел разговор о Польше.
— Завоевание Польши вызывалось соображениями, на которые можно смотреть разно, что же касается до ее раздела, то я громко признаю это братоубийством, историческим преступлением... Правда, русский народ был чист в этом случае. Не он совершил это преступление, не он и ответствен. Повторяю вам, во всей нашей истории я не знаю более гнусного дела, как раздел Польши между немцами и нами... Это Вениамин, проданный братьями в рабство!.. Долго еще русские будут краснеть за эту печальную страницу из своей истории.
Впоследствии он то же самое повторял г. Пушкареву, который записал выводы Скобелева со стенографической точностью. Я привожу из них те, которые приходилось слышать и мне самому. Они так или иначе, но рисуют Михаила Дмитриевича чрезвычайно цельным человеком. Этот, если чему отдавался, так безоглядно и, высказывая что-либо, не прибегал к извинениям, недомолвкам. Он не боялся самого крайнего развития своей мысли, лишь бы это делалось логически. В нем было именно ценно то, что он всегда прямо, ребром ставил вопросы, очень мало обращая внимания на то, как они в данную минуту будут приняты обществом или властью... В этом была разгадка его силы, в этом было его значение как знамени для наших народников. С его смертью они потеряли знамя, потеряли вождя...
Вот что он не раз повторял мне, да и всем, с кем по делу приходилось ему спорить и высказываться.
Ему не раз доказывали полную невозможность войны в настоящее время. Он часто возвращался к этому вопросу и разбирал все возражения.
"Спросят, — говорил он, — как же вы будете воевать, когда у вас денег нет, когда ваш рубль ходит 62 копейки за 100? Я ничего не понимаю в финансах, но чувствую, что финансисты-немцы тут что-то врут.
В 1793 году финансы Франции были еще и не в таком положении. Металлический 1 франк ходил за 100 франков кредитных. Однако Наполеон, не имея для солдат сапог, одежды, пищи, пошел на неприятеля и достал не только сапоги, одежду и пищу для солдат, но и обогатил французскую казну, а курс свой поднял опять до 100 и даже за 100. При Петре Великом мы были настолько бедны, что после сражения под Нарвой, когда у нас не было орудий, нам пришлось колокола переливать на пушки. И ничего! После Полтавского боя все изменилось, и с тех пор Россия стала великой державой.
А покорение России татарами?.. Что ж вы думаете, они покорили Россию потому, что курс их был очень хорош, что ли? Просто есть нечего было, ну и пошли и завоевали Россию, а Россию завоевать не шутка.
Я не говорю: воевать теперь. Пока еще наш курс 62 копейки, можно и погодить, но немцы долго ждать не заставят и живо уронят его. Вот тогда будет пора!
Еще я не понимаю, зачем нам на войну деньги? На нашей земле кредитный билет ходит рубль за рубль. Мы верим прочности нашего государственного устройства, и пусть у нас пишут деньги хотя на коже, мы им поверим, а в деле кредита это все, что требуется.
Если бы Бог привел нам перенести войну на неприятельскую территорию, то враг должен за честь считать, ежели я ему заплачу за что-нибудь царским кредитным рублем. Даже кредитные билеты я отдам с сокрушенным сердцем. Неприятель должен нас кормить даром. И без того наш народ нищий по сравнению с нашими соседями, а я еще буду ему платить деньги, заработанные горем, бедой и тяжким трудом рязанского мужика. Я такой сентиментальности не понимаю.
Господа юристы утверждают, что победитель должен быть великодушен с неприятелем и за все, что взято голодным солдатом, должно быть заплачено. Творцы берлинского договора готовы были сами обязать Россию заплатить контрибуцию, только бы доказать перед Европой, как мы великодушны".
— Господи! Как вспомнишь об этом, — воскликнул Михаил Дмитриевич, — так плакать хочется. Издержки войны они предоставили заплатить русскому мужику, который и без того не может управиться с недоимками и загребущими лапами кулака.
Скобелев, впрочем, сам сделал опыт такого рода во время текинской экспедиции; по словам участников в ней — все расчеты за продукты для продовольствия войска, до назначения Михаила Дмитриевича, производились на золото и серебро. Скобелев чуть не на третий день после своего приезда на место приказал все имеющиеся налицо персидские металлические деньги разменять на русские кредитные билеты, персидских денег ни в каких расчетах с казной не принимать, а требовать у персиян русских бумажек. Затем, до него треть офицерского жалованья производилась золотом, он велел выдавать бумажками, увеличив самое содержание, разумеется. В конце концов, персы и туркмены бросились в полевые казначейства закаспийского края просить как милости принять персидское серебро рубль за рубль, хотя еще накануне давали 70 к. металлических за наши желтенькие кредитки.
— Хорошо, — говорил Скобелев, — французским и немецким буржуа считать войну экономической ересью, когда у них ходит монета сто за сто, когда все сыты, работы вволю, растет просвещение... но когда приходится довольствоваться хлебом с мякиной, задыхаться в неоплатных долгах, когда русскому все равно — умирать ли от голода или от руки неприятеля, то он хочет войны уже по одному тому, что умирать в бою, по понятиям народа, несравненно почетнее. При этом остается еще надежда остаться живым, победить!
— ...Всегда, разумеется, найдутся сытые, имеющие спокойные, обеспеченные средства к жизни, как, например, капиталисты, купцы, в особенности чиновники, получающие верное содержание. Они будут против войны, даже с потерей государственной чести, но в этих случаях следует принимать в соображение экономическое положение массы простого народа, а не сытых классов, питающихся народным невежеством, добродушием и слабостями. Впрочем, — прибавил Скобелев, — русский народ в большинстве так создан, что когда вопрос касается нашей государственной чести, то даже эти сытые классы охотнее в тяжкую годину пойдут на все жертвы, чем поступятся своей народной честью. Они будут ворчать на расстройство дел и все-таки принесут свой грош!
Для Скобелева, действительно, каждое дело, которое он брал на себя, было серьезным. В этом отношении он не различал малых и незначительных от больших. К задуманному предприятию, хотя бы оно и выходило из пределов его специальности, он готовился долго и пристально, и затем, если начинал его, то уж до мельчайших подробностей знакомый с условиями данной среды. Как-то М. Д. заинтересовался вопросами о путях сообщений в России, о железных дорогах и каналах — не прошло нескольких недель, как он уже посрамил неожиданно наткнувшегося на него путейца, предложившего было Скобелеву поддержать какой-то, совсем невозможный проект. При этом Скобелев побил его-его же оружием, техническими соображениями, вычислениями и т.д. Не доверявший никому в деле знания, он любил везде и всюду быть хозяином; не отступая при этом ни перед трудностью изучения, ни перед затратой времени. Если бы его назначили обер-прокурором Синода-то я убежден, через месяц он явился бы перед его святыми отцами во всеоружии знаний канонического права, монастырских и иных, подходящих к этому случаю уставов. После крайне трудного перехода к Бии, по пути к Зимнице, я застал его в каком-то сеновале румынского помещика. Скобелев бросился на сено и вытащил из кармана книгу.
— Неужели вы еще работать будете?
У нас у всех руки и ноги отнялись от утомления.
— Да как же иначе... Не поработаешь — так и в хвост влетит потом, пожалуй.
— Что это вы?
— А французского сапера одного книжка о земляных работах.
— Да вам зачем это?
— Как зачем? — изумился Скобелев.
— Ведь у вас же будут саперные команды, специально знающие это дело...
— Ну, это уж непорядок... Генерал, командующий отрядом, должен сам уметь рыть землю. Ему следует все знать, иначе он и права не имеет других заставлять делать...
Во время переправы через Дунай Скобелев, чтобы не оставаться бесполезным, взял на себя обязанности ординарца при генерале Драгомирове. Обязанность, на которую обыкновенно назначаются прапорщики, поручики и вообще мелкотравчатая молодежь... Потом Драгомиров сам отдал справедливость Михаилу Дмитриевичу в том, что тот и ординарцем был превосходным, передавал приказания по боевой линии, водил небольшие отряды в бой, обнаружив в самом начале его орлиный взгляд свой... Когда взволнованный громадной ответственностью, лежавшей на нем, Драгомиров еще сомневался в исходе сражения, — Скобелев веселый и радостный подходит к нему.
— Ну, поздравляю тебя с победой.
— Как... Да ведь еще дело в начале.
— Все равно... Ты посмотри на лица твоих солдат.
И действительно, как военный психолог, Скобелев не имел себе равного в настоящее время. Он положительно угадывал. В каждую данную минуту он знал настроения масс и умел их направить, как ему вздумается. Насколько он изучил солдата, видно будет из дальнейших моих воспоминаний, но что он умел делать из него — об этом верно порасскажут и другие близкие к нему и знавшие лица... Его сближала с солдатом сверх того и действительная глубокая любовь к нему. Про Скобелева говорили, что он, не сморгнув, послал бы в бой десятки тысяч, послал на смерть... Это верно. Он не был сентиментален и если брался за дело, то уж без сожалений и покаянного фарисейства исполнял его. Он знал, что ведет на смерть, и без колебаний не посылал, а вел за собой... Первая пуля — ему, первая встреча с неприятелем была его... Дело требует жертв, и, раз решив необходимость этого дела, он не отступил бы ни от каких жертв... Полководец, плачущий перед фронтом солдат, потому что им сейчас же придется идти в огонь, едва ли поднял бы дух своего отряда. Скобелев иногда прямо говорил людям: "Я посылаю вас на смерть, братцы... Вон видите эту позицию?.. Взять ее нельзя... Да я брать ее и не думаю. Нужно, чтобы турки бросили туда все свои силы, а я тем временем подберусь к ним вот оттуда... Вас перебьют — зато вы дадите победу всему моему отряду. Смерть ваша будет честной и славной смертью... Станут вас отбивать — отступайте, чтобы сейчас же опять броситься в атаку... Слышите ли... Пока живы — до последнего человека нападайте..." И нужно было слышать, каким "ура" отвечали своему вождю эти, на верную смерть посылавшиеся люди!.. Это уже не пассивно, поневоле умирающие гладиаторы приветствовали римского Цезаря, а боевые товарищи в последний раз кланялись любимому генералу, зная, что смерть их действительно нужна, что она даст победу... Это была жертва сознательная и потому еще более доблестная, еще более великодушная... Он, говорят, не любил солдата. Но ведь солдата, как и ребенка, — не надуешь. Солдат отлично знает, кто его любит; а кто его не любит — тому он не верит, и в свою очередь особенной признательностью не платит. А между тем пусть мне укажут другого генерала, которого бы так любили, которому бы так верили солдаты, как Скобелеву... Они сами, глядя в эти светло-голубые, но решительные глаза и выпуклый лоб, видя эту складку губ, говорящую о бесповоротной энергии, понимали, что там, где надо, у этого человека не будет пощады и не будет колебаний... Но как хотите, в подобных случаях и я кающихся Магдалин разгадать не могу; слабонервные бабы в военных мундирах едва ли являются симпатичными кому бы то ни было... Скобелев любил солдата, и в своей заботливости о нем проявлял эту любовь. Его дивизия, когда он ею командовал, всегда была одета, обута и сыта при самой невозможной обстановке. В этом случае он не останавливался ни перед чем. После упорного боя, измученный, он бросался отдыхать, а часа через три уже был на ногах. Зачем? Чтобы обойти солдатские котлы и узнать, что в них варится. Никто с такой ненавистью не преследовал хищников, заставлявших голодать и холодать солдата, как он. Скобелев в этом отношении не верил ничему. Ему нужно было самому, собственными глазами убедиться, что в котомке у солдата есть полтора фунта мяса, что хлеба у него вволю, что он пил водку, положенную ему. Во время плевненского сидения солдаты у него постоянно даже чай пили. То и дело при встрече с солдатом он останавливал его.
— Пил чай сегодня?
— Точно так-с, ваше-ство.
— И утром и вечером?
— Точно так-с.
— А водку тебе давали?.. Мяса получил сколько надо?..
И горе было ротному командиру, если на такие вопросы следовали отрицательные ответы. В таких случаях М.Д. не знал милости, не находил оправданий.
Не успевал отряд остановиться где-нибудь на два дня, на три, как уже рылись землянки для бань, а наутро солдаты мылись в них. Он ухитрился у себя в траншеях устроить баню, как ухитрился там же поставить хор музыки... Когда началась болгарская зима, отряд его был без полушубков... Интендантство менее всего помышляло об этом. Что было делать? Оказывалась крайняя нужда одеть хоть дежурные части. Полковых денег не было — купить в Румынии. Своих у М.Д. тоже не нашлось... Обратился было к отцу... Но "паша" при всем своем добродушии был скуповат...
— Нет у меня денег! Ты мотаешь... Это невозможно. Вздумал наконец солдат одевать на мой счет...
Через несколько дней Скобелев узнает, что в Боготу какой-то румын привез несколько сот полушубков.
— Поедемте в главную квартиру... — предложил он мне.
— Зачем?
— Полушубки солдатам куплю...
— Без денег?
— "Паша" заплатит. Я его подведу... — и Скобелев насмешливо улыбнулся.
Приказал ротным телегам отправиться за полушубками.
Приезжаем в Боготу... Скобелев прямо в землянку к "паше".
— Здравствуй, отец! — и чмок в руку.
— Сколько? — спрашивает прямо Дмитрий Иванович, зная настоящий смысл этой сыновней нежности и почтительности.
— Чего сколько? — удивляется Скобелев.
— Денег сколько тебе надо... Ведь я тебя насквозь вижу... Промотался верно...
— Что это ты в самом деле... Я еще с собой привез несколько тысяч... Помоги мне купить полушубки на полковые деньги. Ты знаешь, ведь я без тебя ничего не понимаю.
На лице у отца является самодовольная улыбка.
— Еще бы ты что-нибудь понимал!
— Как без рук, без тебя... Я вообще начинаю глубоко ценить твои советы и указания.
Дмитрий Иванович совсем растаял...
— Ну, ну!.. Что уж тут считаться.
— Нет, в самом деле — без тебя хоть пропадай.
— Довольно, довольно!..
Старик оделся. Отправились мы к румынскому купцу... Часа три подряд накладывали полушубки на телеги. Наложат — телега и едет под Плевно, на позиции 16-й дивизии; затем вторая, третья, четвертая. Скобелев — старик в поте лица своего возится, всматривается, щупает полушубки, чуть не на вкус их пробует.
— Я, брат, хозяин... Все знаю... Советую и тебе научиться...
— А ты научи меня!.. — покорствует Скобелев.
Наконец последняя телега наложена и отправлена...
И вдруг перемена декораций.
— Ну... Прощай, отец... Казак, коня!..
Вскочил Скобелев в седло... Румын к нему.
— Счет прикажете к кому послать?.. За деньгами...
— А вот к отцу... Отец, заплати, пожалуйста... Я потом отдам тебе...
Нагайку лошади — и когда Дмитрий Иванович очнулся, и Скобелев, и полушубки были уже далеко.
"Noblesse oblige" ("Положение обязывает".), и старик заплатил по счету, а дежурные части дивизии оделись в теплые полушубки. Благодаря этому обстоятельству, когда мы переходили Балканы, в скобелевских полках не было ни одного замерзшего... Я вспоминаю только этот ничтожный и несколько смешной даже факт, чтобы показать, до какой степени молодой генерал способен был не отступать ни перед чем в тех случаях, когда что-нибудь нужно было его отряду, его солдатам...
Потом старик-отец приезжал уже в Казанлык в отряд.
— И тебе не стыдно?.. — стал было он урезонивать сына.
— Молодцы! Поблагодарите отца... Это вы его полушубки носите! — расхохотался сын.
— Покорнейше благодарим, ваше-ство!..
— Хорош... Уж ты, брат, даром руки не поцелуешь...
Я только не сообразил этого тогда.
Хохот стал еще громче...
У отца с сыном были и искренние, и в то же самое время чрезвычайно комические отношения... Они были в одних чинах, но сын оказывался старше, потому что он командовал большим отрядом, у него был Георгий на шее и т. д. Отца это и радовало и злило в одно и то же время...
— А все-таки я старше тебя!.. — начинал бывало его донимать сын.
Дмитрий Иванович молчит...
— Служил, служил и дослужился до того, что я тебя перегнал... Неужели тебе, папа, не обидно...
— А я тебе денег не дам... — находился наконец Дмитрий Иванович.
— То есть как же это? — опешивает бывало сын.
— А так, что и не дам... Живи на жалованье...
— Папа!.. Какой ты еще удивительно красивый... — начинает отступать сын.
— Ну, ну, пожалуйста...
— Расскажи, пожалуйста, мне что-нибудь о венгерской кампании... И о том деле, где ты получил Георгия... Отец у меня, господа, молодчинище... В моих жилах течет его кровь...
— А я все-таки тебе денег не дам.
Скобелев всегда нуждался. При нем никогда не было денег, а между тем швырял он ими с щедростью римских патрициев. Идешь бывало с ним по Бухаресту... Уличная девчонка подносит ему цветок...
— Есть с вами деньги?
— Есть.
— Дайте ей полуимпериал!..
Офицеры тоже все к нему. Не его дивизии, совсем незнакомые бывало... Едет, едет в отряд и застрянет где-нибудь. Денег ни копейки. К Скобелеву...
— Не на что доехать...
— Сколько же вам нужно?
— Да я не знаю... — мнется тот.
— Двадцати полуимпериалов довольно?
— И десяти будет...
— Возьмите.
Забывая, кто ему должен, Скобелев-сын и сам забывал свои долги. Страшно щепетильный там, где дело касалось казенного интереса, в этих случаях свои собственные счеты он вел тогда спустя рукава.
И эксплуатировали его при этом ужасно. Разумеется, большая часть таких пособий были безвозвратны... Когда деньги истощались-начинались дипломатические переговоры с отцом...
Зачастую тот решительно отказывал... Тогда Скобелев — сын в свою очередь начинал злиться.
— Ты до такой степени скуп...
— Ну, ладно, ладно. На тебя не напасешься...
— Ты пойми...
— Давно понял... У меня у самого всего десять полуимпериалов осталось в кармане.
— Вот, господа... — обращается бывало М. Д. к окружающим... — Видите, как он мне в самом необходимом пропитании отказывает!
Кругом хохочут.
— Я твоей скупости всей своей карьерой обязан...
— Это как же? — удивляется в свою очередь Скобелев-отец.
— А так... Хотел я тогда, когда закрыли университет, уехать доканчивать курс за границу, ты не дал денег, и я должен был юнкером в кавалергарды поступить. Там ты мне не давал денег, чтобы достойно поддерживать блеск твоего имени — я должен был в действующий отряд противу повстанцев в Польшу перейти. В гусары. В гусарах ты меня не поддерживал...
— Только постоянно твои долги платил, — как бы в скобках вставляет отец.
— Ну! Какие-то гроши... Не поддерживал... Я должен был в Тифлис перейти... В Тифлисе жить дорого — я ушел от твоей скупости в Туркестан... А потом она меня загнала в Хиву, в Ферганское ханство...
— И отлично сделала!
— За то судьба тебя и покарала, судьба всегда справедлива.
— Это как же?
— А то, что я старше тебя теперь!..
— Мальчишка!
— Так не дашь денег?..
— Нет...
— Ну, так прощайте, генерал!..
И они расходились.
Он очень любил своего отца и им был горячо любим, но такие сцены постоянно разыгрывались между ними. Сыновняя любовь его, впрочем, была совсем чужда сентиментальности. Как-то он сильно заболел в Константинополе. Недуг принял довольно опасный оборот. Скобелев-отец случайно узнает об этом. Встревоженный, он едет к сыну.
— Как же это тебе не стыдно...
— Что такое?
— Болен и знать мне не дал.
— Мне и в голову не пришло!..
Старик был очень расстроен. Скобелев-сын заметил это и извинился...
— Не понимаю, в чем моя вина? — обратился он потом к своим.
В другой раз Дмитрий Иванович приехал в зеленогорскую траншею к сыну.
— Покажи-ка ты мне позиции... Где у тебя тут поопаснее?
— Ты что ж это набальзамироваться хочешь? Или старое проснулось?
— Да что ж я даром, что ли, генеральские погоны ношу...
И старик выбрал себе один из опаснейших пунктов и стал на нем.
— Молодец, "паша", — похвалил его сын. — Весь в меня!..
— То есть это ты в меня...
— Ну, дай же что-нибудь моим солдатам...
— Вот десять золотых...
— Мало...
— Вот еще пять...
— Мало...
— Да сколько же тебе?
— Ребята... Мой отец дает вам по полтиннику на человека... Выпейте за его здоровье...
— Рады стараться... Покорнейше благодарим, ваше-ство!..
Старик поморщился... Когда пришло время уезжать:
— Ну, уж я больше к тебе сюда не приеду.
— Опасно?
— Вот еще... Не то... Ты меня разоряешь... Сочти-ка сколько я должен прислать сюда теперь...
— Вот... Смерти не боится, а над деньгами дрожит. Куда ты их деваешь?
— Да у меня их мало...
Потом, когда Дмитрий Иванович умер, Скобелев мог вполне оценить мудрую скупость своего опекуна. Ему досталось громадное имение и капиталы, о существовании которых он даже и не предполагал.
— К крайнему удивлению своему, я богатым человеком оказался...
Потом Скобелев с летами изменился. В нем не осталось вовсе мотовства, но там, где была нужда, он раздавал пособия щедрой рукой... "Просящему дай" — действительно он усвоил себе этот принцип вполне и следовал ему всю свою жизнь. Его обманывали, обирали — он никогда не преследовал виновных в этом... Раз лакей утаил "три тысячи", данных ему на сохранение.
— Куда ты дел деньги?
— Потерял.
— Ну и дурак!
— Как же вы оставляете это? — говорили ему. — Ведь, очевидно, он украл их.
— А если действительно потерял, тогда ему каково будет?
В другой раз один из людей, которым Скобелев доверял, вынул бриллианты из его шпаги и продал их в Константинополе... Хотели было дать делу ход, как вдруг узнает об этом Скобелев.
— Бросьте... И ни слова об этом.
— Помилуйте... Как же бросить...
— Страм!..
— Так нужно хоть бриллианты выкупить. Ведь сабля жалованная!
— Забудьте о них. Как будто ничего не случилось...
При встрече с виновным он не сказал ему ни слова...
Только перестал подавать ему руку... Даже не прогнал его.
— Я его оставил при себе ради его брата...
Потом этот брат, которого за отчаянную храбрость и находчивый ум любил Скобелев, еще ужаснее отблагодарил генерала за доброту и великодушие, внеся в его жизнь самую печальную страницу, и заставил его еще недоверчивее относиться к людям...